Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:
— Представьте, я теперь сам забросил все свои писания и занимаюсь только составлением «Азбуки» для детей.
— И это вы, автор «Войны и мира»? — изумился Тютчев.
Толстой откинулся на спинку дивана, близоруко прищурился, обдумывая свою мысль, и пояснил:
— Убеждение моё очень простое. Когда я сажусь за перо, я не могу писать с увлечением для господ. Их ничем не прошибёшь. У них и философия, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины. А если подумаю, что пишу для Афанасиев и для Данил, для их детей, то делается бодрость и хочется продолжать дальше. Отсюда и моё увлечение «Азбукой». Я составляю для неё рассказы, в которых всё просто и ясно: добро — так добро, подлость — так подлость, и её надо изобличить без всяких оправданий и ухищрений.
— Конечно, —
Всю первую половину июля, перед самой поездкой в Овстуг, Фёдор Иванович провёл в зале суда, где происходил процесс над участниками общества «Народная расправа». Их обвиняли в покушении на основы государственной жизни, иначе — в злоумышлениях против существующей власти.
Участников подпольной организации схватили после того, как её руководитель Нечаев убил одного из своих товарищей, не согласного с его программой. А программа была дикая и безнравственная — террор против всех и вся. Поначалу кое- кому виделись в «Народной расправе» революционные борцы за общественные интересы. А оказалось — авантюра, властолюбивый анархизм. Не случайно сам главарь бросил своих обманутых товарищей на произвол судьбы и скрылся за границей.
В ходе слушания дела открылось: подавляющее большинство участников организации и не слыхало о её программе. Просто сплотились молодые люди, не желающие примиряться с реакцией властей. Да, собственно, говорили меж собой о том, о чём думали и высказывались почти повсеместно все честные люди России.
Фёдор Иванович, ходивший в здание суда, как на службу, не пропустивший ни одного заседания, сейчас горячо говорил Толстому, насколько он был восхищен действиями защитников. Известные адвокаты Урусов и Спасович умно и красноречиво доказали публике обман, к которому прибегли организаторы «Народной расправы», дабы навербовать в её ряды «числом поболе». А сами обвиняемые покорили присутствовавших в зале суда искренностью.
— Мы оба с вами, Лев Николаевич, противники всяческого насилия, — сказал Тютчев. — Но вот что вдруг осенило меня на этом процессе: что может противопоставить пусть даже заблуждающейся, но пылкой и чистой в своих убеждениях молодёжи власть, лишённая всякого убеждения? Одним словом, что может противопоставить революционному материализму весь этот пошлый правительственный материализм? Вот в чём вопрос...
«Удивительно, всего одной фразой Фёдор Иванович обрисовал разлад между правительством и народом!» — восхищённо отметил про себя Толстой и вслух произнёс:
— Суды, тюрьмы, казни... Всё это лишь увеличивает непроходимую пропасть между низами и верхами, а сами верхи делает ещё более безнравственными. Вот почему я так ценю стремление принести простым людям хоть какую-нибудь пользу и сам по мере возможного стараюсь этим заняться.
— Однако не тщетны ли усилия человека изменить порядок вещей? Намедни близ Овстуга, на Десне, мне пришла одна простая и очевидная мысль, которая вдруг испугала меня своею ясностью, — неожиданно, как-то полудетски откровенно и изумлённо произнёс Тютчев, — В конечном счёте все наши усилия на этой земле ничто по сравнению с могуществом природы. Впрочем... — И Фёдор Иванович, не ожидая возражения или согласия Толстого, стал развивать то, что со дня посещения вщижских курганов и вправду пугало его своей категоричностью и беспощадностью.
По своему совестливому чувству он не прочёл Толстому свои стихи, из которых вытекала эта мысль.
«В стихах я ещё не совсем уверен. Может быть, когда-нибудь на досуге к ним вернусь и что-то переделаю в них, а вот
Рассуждения Тютчева о заботах чисто житейских и о предметах политической жизни, о вечности и месте в ней человека могли бы со стороны показаться хаотичными и необходимо не связанными между собой. Но Толстой с поразительной чуткостью определил, что всё это для Тютчева сейчас составляло одно целое и сводилось к простому и для каждого честного человека естественному вопросу: как самому жить и что делать. Между тем Лев Николаевич старался не перебивать собеседника и продолжал его слушать.
— Собственно, нет никакого противоречия в той мысли, которая не давала мне покоя, — вдруг с нескрываемым облегчением произнёс Тютчев. — Всё дело в том, что человек не должен ощущать себя центром мироздания и ставить свои собственные страдания выше боли других, себе же подобных. Не только помыслами, но и делами своими он обязан слиться со всем человечеством, со всем сущим в мире. Только в этом его бессмертие. Вот и вся разгадка того, что мне подумалось, когда я смотрел на останки древнего Вщижа на Десне. Но существует иная тайна: как каждому из нас достичь этой слитности с миром. Найти своё единственное и необходимое место во вселенной и в повседневдом человеческом бытии, чтобы жизнь наша не оказалась бесследной? Иначе: как избавиться от собственного эгоцентризма, неизменно нашёптывающего каждому из нас, смертных: что цели возвышенные и благородные, что печаль всего мира, когда у меня сегодня ноет собственная мозоль?.. Значит, практический вывод в том, чтобы не только понять эту высшую истину — о ней отвлечённо рассуждают многие, — но следовать ей в каждом своём поступке. А это-то самое трудное. Вот я сам...
«Да, я сам разве не корю себя постоянно за то, что, остро ощущая биение каждой клеточки жизни, часто остаюсь глухим к требованиям собственного рассудка и собственных чувств? Но поди ж, всегда жду сочувствия от других по поводу собственных терзаний. Как жду и теперь сострадания от Льва Николаевича... А вчерашний вопрос Мари о том, как бы я поступил, если бы прислушался к мнению света и предал бы свою любовь? От этого вопроса даже мороз по коже... Нет, я никогда не отрекался от любви. Но от чьей? От любви — её, бедной Лели. Как не отрекался и от любви верной Нести. Но сам-то я разве каждой из них платил такою же мерой? А вот Мари любит, не отмеривая свою любовь как благодеяние. Она в любви как бы слила, уничтожила своё эгоистическое «я». Однако, видимо, никому не дано всего достичь — и ничего не потерять. И никто из нас никогда не сумеет добиться полной гармонии между разумом и чувством. Но можно ли жить на земле, не стремясь постоянно к этой цели? Зачем тогда вообще человеку жизнь?..»
В этих или иных выражениях высказывал Тютчев свои мысли Толстому, он вряд ли мог точно впоследствии припомнить. Но по вниманию Льва Николаевича, с которым тот его слушал, Тютчев понял, что многое из сказанного им интересно и важно собеседнику.
У Толстого был свой опыт жизни, свои сомнения и тревоги, а значит, и свои убеждения, которые в тот момент сходились или не сходились с мнениями Фёдора Ивановича. Но оба они бесконечно были рады встрече.
И когда уже расстались, Тютчев вдруг ощутил, что, наверное, впервые в жизни говорил сегодня не просто для того, чтобы быть понятым другим и получить минутное утешение. Скорее — чтобы лучше разобраться в том, что тревожило его постоянно, разобраться в самом себе.