Стравинский
Шрифт:
Ножи, мокрые тряпки, ножки, ножи, ножки, мухобойки, нарукавники, подзатыльники, пяточки, лопатки, липкая лента, крючья, мешки, топоры, затылки, колья, языки, тазы и блюда… Согласитесь, слишком много улик для наивной сельской свадебки?.. да и городской свадебки, когда это – провинция.
Я уже не говорю о бутылях и скользких пятнах. Брр!
Забудьте.
И не обязательно иметь дырку в голове. Достаточно вспомнить свои, эх! шесть лет, и, вместо того, чтобы горестно следовать тысячным атласом своим начеку согбенно, завернуть в первую попавшуюся боковскую подворотню, распрямиться, крыла расправить, руки в бок, да и шагнуть в дворик-конфорку.
Как за пазуху. Как в лопухи.
Тут тебе и радуга, и смак, и коленца, и поцелуй. Синева и поросятки!
И мама жива. Нарезает салат из мясистых томатов. Говорю с такой горечью, будто ее совсем
А если повезет – просто синева. Без свадьбы, без пентюхов и плясунов этих.
Принести с собой немного бисера, дорого не обойдется, и любоваться и хохотать со свинками без умыслов и понуканий сколько душе угодно.
Здесь же осы. Ос не бойтесь – они благость чуют. Отрада.
В самом, что ни на есть, городе. Меж стен и колючек. Пастораль. Грядущая идиллия. По углам травка проклевывается. Скоро, скоро будет лужайка с васильками и зрячим дубом. Он единственный знает, как утешить, когда и как правильно шепнуть – все проходит. С поклоном. Как было принято в былые годы.
А, может быть, поклон и ни к чему.
Забыто многое. А многого отродясь не знали.
Экклезиаста редко кто читает. Экклизиаста, Давида царя. И прежде так было.
Еще в баню ходить перестали. Так – единицы ходят. Выпить, побалагурить.
Девственным остается только дым. Дым и девственницы.
А раньше как было? Уже и не вспомнить.
Впрочем, горечь не уместна. Всегда.
Повилика выбоины прикроет. Как в Абхазии благоуханной.
Или в Воронеже.
Дворик – всегда дом. Настоящий, неприбранный домашний дом.
Боковские дворики хранят тяжелую послевоенную поступь и запахи йода. Все эти веревки с мерзлым бельем, треснувшее желтое окно, зареванные клочки объявлений, упаковки из-под яиц, голодные баки, линзы, чешуя и пятна. Или, возвращаясь к свадебке – соленый стол с потрескавшимися лавками, каменеющими газетами вместо скатерти, горбушками, пузырями, стаканчиками, картами, домино, затылками, дырявыми локтями и затылками в золотистых клубах папиросного дыма.
На картах не обязательно девки голые, случаются и обыкновенные карты. И маленькие карты видел, которые удобно в ладошке прятать. Не обязательно соблазн и опасность. Старенькие старички, например, просто так играют, по-домашнему. И зимой, и на Рождество.
Конечно, там, на улице – парадно, ветрено, чуть надменно. Буквы глянцевые, барышни парят, автомобили глянцевые, туфли глянцевые, лунные, музы’ка лунная, большое всё, не охватить. Голову запрокинешь – не вернешься. От предчувствия успеха и запретной любви дух захватывает.
Опять же, глаза на улице другие. Как янтарь. Камушки.
Богатство.
Ужасно судьбоносно, изумительно красиво, но зябко. Антрацит.
Довольно скоро озноб наступает. Мы же пугливы. А в дворике жарко. И летом, и зимой. Лет двадцать назад пели, теперь не поют. Забыли слова.
Хоть и пахнет разбоем в сумерках, но разбойники-то свои – Гуня и Тепа. Толкуют в сумерках о тюрьме и сокровищах. Флибустьеры, гопники. Сидят на высокой лавке, ногами болтают, толкуют. Шепотом, как полагается в таких случаях, так что слов не разобрать. Замышляют. Или мечтают. Слов не разобрать. Пацаны совсем. Могут и так, и этак. И замышлять, и мечтать. Или лаются без зла.
То и дело лаются. Позже пройдет. Пока лаются.
Словом, сидят на лавке, ноги в сумерках, круги пускают, шепотом разговаривают, лаются, мечтают.
И летом сидят, и на Рождество.
Всегда.
У Тепы бита припасена, у Гуни – бита и обрез. Такая лапта.
У Тепы еще мотоцикл, только починить.
А под лавкой под пестрый шепот свинка засыпает. Сперва может показаться – тень, но это свинка. Черная.
Черные свинки – самые умные. Свинки вообще очень умные животные, а черные – особенно. Никогда не замышляют. Мечтать – могут. Умеют. Интересовался – знаю. Замышлять – ни в коем случае.
Опять же предчувствуют.
Белесые как-то реже, а черные – обязательно.
Засыпает свинка. Вздыхает тяжело. Она-то к разбойникам близко, все слышит, видит все, даром, что глазки прикрыты. Наперед видит, вот и вздыхает, засыпая. Жалеет пострелят. А с прикрытыми глазами лучше видится.
А в четвертой квартире – старичок. Парикмахер бывший. Белый весь, будто из наволочки скроен.
А на третьем этаже между рам оса – уголек. Утомилась от дневных трудов. Тоже спать укладывается. Зевает. И летом, и зимой между рам трудится. И в Рождество. Морозы ей нипочем. Когда мороз – пораньше укладывается. Трудяга. Уголек. Устала. Зевает.
Гуня зевает, Тепа зевает,
Конец главке.
Но вы не печальтесь. Осы, свиньи, другие птицы и звери, гуси еще не раз будут появляться на страницах повествования, поскольку роман мой возможно и не роман вовсе, а уголок пейзажа. Пусть и городского.
А чем город плох? И в городе люди живут.
Вот, кстати. Раз уж Абхазию вспомнили…
Уж если воля и покой, уж если воля и покой…Пусть будет, в самом деле. В самом том пределеГде капля – жизнь. А жизнь уже как капля. И покой,Живая капля в палевом тепле. В тепле ли,В масличном тепле ль. Живая капелька, колючка. Воля.На скучном дне нескучный огонек. Иль голова из пара.Иль вот мечта о синеве. Мечта, казалось бы, но воляОднако ж. Воля и покой. Провал конфорки, зев футляра,В углу паучий сон – трехпалых стульев сон. Покой.К гостям готовились. Рты, голоса, всё умерло. А жизнь осталась.В подтеках пол остался, сон в углу. И стыд, а, все равно покой.Стыд раковин и ванн, стыд рака красного в тазу из детства. Старость.Часы стоят. У рака звездочка во лбу была. А старость – это воля.Поскольку все ушли. А пар – молчун. И паучок молчит, не шелохнется.Вот эта звездочка – не капелька ли та, что огонек, и жизнь и воля?Пусть будет. Пусть много будет, россыпь – на цветках и на оконце,На скорлупе, на львином бюсте Пушкина… и на оконце.Покой, и жизнь, и капелька, и воля…Трехпалый паучок – молчун. Цветы молчат, сам подоконник. Все – покой.Как видите, тепло молчит, молчит герань, и вата, и постель пустая. Все – покой.Подарков хочется, конечно. Пусть леденцов, пусть петушка. Всегда в потемках. С детстваХочется. Хотя б искрящей корочки, пусть даже скорлупы в потемках с детстваХочется. Подарков хочется. Всегда. Всегда в потемках. С детстваХочется. А рака было жалко, ибо он живой, и умирал в неволе.Асбест. Абхазия. Аз – скорлупа. Аз – воля.Алтарь. Меловый круг. Аз – немота. Аз – воля.Война была. Вот что, была война. Или убийство. Что-то в этом роде. Волякакая-то. Или дуэль… не помню, кончилась, иль нет. Уже покой, уже не слышно.Остыл простор, остыли пушки.Белым бело, часы стоят, асбест и скорлупа, покой и воля.С дуэли Пушкин возвращается с бубнящей головой подмышкой.Пусть говорит. Пусть лучше Пушкин.Это уже другого поэта стихи. Но не Пушкина. Возможно, автора у этих стихов вообще нет.
Странное заявление? На самом деле всё просто. Там, на третьем этаже, где оса уснула – бюстик Пушкина с отбитым носом. Бюстик Пушкина и чайник со свистком. Не тот, что у Визбора – другой. Неприглядный. В подтеках и ссадинах. Впрочем, кому – как. Лично мне нравится. Настоящий чайник. Из жизни. Дырявый, наверное. Не видел, чтобы его когда-нибудь с подоконника снимали.
Чайник и бюстик Пушкина без уха. На третьем этаже в окруженье ос. А под лавкой свинка.