Стреляй, я уже мертв
Шрифт:
— Но ты же сказал, что купил участок в Палестине. Там теперь твой дом, разве не так?
— Этот участок я купил на паях с моими друзьями; сейчас у них все благополучно, но поначалу нам пришлось приложить немало усилий, чтобы выжить в тех условиях. Мы, евреи, едем в Палестину, чтобы претворить в жизнь наши мечты о социализме, но в действительности это оказывается вовсе не так легко. Мы вынуждены были отказаться от своей частной жизни; ни у кого из нас нет ничего своего, а все только общее; все решения мы принимаем только сообща — даже такие пустяковые, как покупка
— Просто не могу представить тебя в роли крестьянина.
— То же самое утверждает и Константин в своих письмах. Он обещал навестить меня в Палестине; говорит, что ему стоит туда приехать уже просто для того, чтобы полюбоваться на меня с мотыгой в руках. И все же смею тебя уверить, что я сейчас — не более, чем скромный крестьянин.
Самуэль навестил Бенедикта Переца, французского торговца. Тот был очень рад его видеть, с большим интересом расспрашивал об Иерусалиме, а потом, в свою очередь, рассказал о положении евреев во Франции.
— Пару лет назад, в 1906 году, военный суд был вынужден реабилитировать капитана Альфреда Дрейфуса. Вам ведь знакомо это дело, не так ли? Его обвинили в том, что он продавал немцам военные секреты. Однако обвинение было ложным, и это уже доказано. Но то, что Дрейфус был евреем, спровоцировал вспышку ненависти к нашему сообществу. В этом, конечно, нет ничего нового, хотя, казалось, еще во времена революции 1789 года во Франции были преодолены все предубеждения против евреев. Но в действительности оказалось, что предрассудки по-прежнему живы, иначе как могло случиться, что Франция, столь горячо пропагандирующая свободу и равенство, позволила очернить одного из своих самых преданных и блестящих солдат лишь потому, что он — еврей? А впрочем, не стоит беспокоиться, здесь вы все-таки можете быть евреем, хотя кое-кто и считает нас этаким инородным телом, не желая при этом понимать, что мы — такие же французские патриоты, как и они сами. Да, мы — евреи, но прежде всего, мы — французы.
Оба они еще с прошлых времен прониклись друг к другу симпатией, и теперь стали регулярно встречаться. Самуэля радушно принимали в доме Переца — как он сам, так и его сыновья. Торговец, со своей стороны, время от времени навещал Мари и пытался убедить Ирину продолжить дело месье Элиаса.
— Очень жаль, что Ирина не пользуется той великолепной репутацией, которую создал своему делу ваш дед, а потом так блестяще поддерживала Мари, — жаловался Перец. — Дамы просто рыдают: говорят, что нигде больше не найдут таких манто, какие им шили здесь. Может быть, хоть вы, Самуэль, откроете новое ателье?
— Боюсь, у меня это не получится, — отказался Самуэль. — Во-первых, я не умею шить. Во-вторых, у меня нет возможности ввозить меха из России. Мой хороший друг, граф Константин Гольданский, решительно не советует мне туда соваться. Я ведь вам рассказывал, что моего отца обвинили в преступлении, которого он не совершал. Если я вернусь, то тоже окончу свою жизнь в застенках охранки. Та же участь ждет и Ирину, если бы ей пришло в голову отправиться в Россию. Так что мне очень жаль, но это меня не интересует.
Бенедикт Перец
— Я учился на химика, но на самом деле всего лишь средней руки аптекарь. Стараниями моего благодетеля, профессора Гольданского, а позднее — моего учителя Олега Богданова, я понял, что химия — превосходная помощница в аптекарском деле. Мне нравится готовить лекарства, которые помогают облегчать боль. Но судьба посмеялась надо мной и сделала из меня фермера, который, впрочем, в свободное время тоже готовит лекарства. Мой добрый друг Абрам заказывает их у меня и продает по мере надобности.
— Значит, вы вернетесь в Палестину?
Тот же вопрос задавали ему и Мари, и Ирина, а он так и не знал, что им ответить. У него было не так много денег и, когда они закончатся, ему придется решать, вернуться ли в тот негостеприимный край, ставший для него по-настоящему родным, или же остаться в Париже, о чем просила его Мари.
— Пусть судьба решит за меня, — ответил он, искренне веря в эти слова.
Мари казалась счастливой в его присутствии, они проводили время в воспоминаниях о прошлом. Самуэль попросил ее рассказать про Исаака.
— Я так любила твоего отца! Я все время представляю, как он жил в Санкт-Петербурге, в доме этих вдов... Он их очень уважал, а порой я даже приходила в ярость, если он говорил, что Раиса Карлова готовит лучше, чем я. Но однажды я его удивила, когда при помощи месье Элиаса приготовила для него борщ.
Самуэль провел в доме Мари уже два месяца и все эти дни невыносимо страдал, видя каждый день, как она медленно угасает. В первые дни после его приезда Мари, казалось, почувствовала себя лучше; по крайней мере, она находила в себе силы, чтобы встать с постели, хоть и не без посторонней помощи. Но вскоре она уже не смогла вставать. Она с трудом могла есть и постоянно жаловалась на сильные боли в суставах, но при этом упорно отказывалась принимать морфий, который прописал ей доктор.
— Если я буду пить этот ваш морфий, я, конечно, не буду чувствовать боли, — говорила она. — Но вся беда в том, что тогда я не буду чувствовать вообще ничего.
Тем не менее, боли были настолько сильными, что порой Ирина не выдерживала и по совету врача подливала ей в суп несколько капель. Однако Мари всегда об этом догадывалась и решительно протестовала.
— Что это вы мне принесли? — возмущалась она. — Только не нужно меня обманывать... Пожалуйста, Самуэль, я не хочу спать! Помоги мне!
Ирина и Самуэль постоянно спорили, что важнее: желание больной или облегчение ее страданий, и это выливалось в долгие и бессмысленные дискуссии о жизни и смерти.
— Нет больше сил видеть, как она страдает! — плакала Ирина.
— Но она сама предпочитает испытывать боль, лишь бы чувствовать себя живой, — возражал Самуэль, который и сам не знал, что делать.
Но однажды наступил день, когда Мари не смогла даже двигаться. У нее совершенно отнялись ноги, а в руке она не могла удержать даже ложку. Ирина ежедневно обмывала ее при помощи Самуэля, несмотря на протесты самой Мари.