Стыд
Шрифт:
— Как вам сказать, — проговорил Слесаренко, с серьезным видом разглядывая вазу с оливье.
— Какие-то национальные черты, не знаю… Вы не поверите, но до прихода наших, я имею в виду эмиграцию конца двадцатого века, американцам и в голову не приходило, что бензин можно разбавлять водой. Банки грабить — да, а вот бензин… Они по-своему, конечно, люди весьма недалекие. Например, до сих пор уверены, что если в бензин добавить воду, машина просто не поедет.
— Еще как поедет, — произнес Лузгин. — Тут дело в норме…
— Да, о машинах, — вмешался старик. — Я бывал в Германии, притом довольно часто, у нас с немцами бизнес по трубам. Раньше
— Ну, насчет честности — не надо, — поморщился Лузгин, — и здравого смысла тоже. Там стащивший доллар — это вор, а укравший миллион — герой. Вот и вся честность. Типичнейший пример мелкобуржуазной морали. Остался вопрос: как там со здравым смыслом.
— Даже в самых бедных цветных кварталах Америки никто не режет провода и не сдает в металлолом, — сказал Слесаренко.
— Вот о цветных кварталах, — проговорил старик. — Произошла же сегрегация по-новому. Черные в Америке, мусульмане в Европе — по сути дела, они снова живут отдельно от белых.
— Не совсем так. Состоятельные афроамериканцы, как и выходцы с Востока, живут совместно с белым населением, и это не только допускается обществом, но и активно приветствуется. Конечно, существуют исключения, особенно в среде очень богатых неврастеников, позволяющих себе расистские высказывания, но они — в определенном смысле — тоже изгои общества.
— Их не принимают в лучших домах Филадельфии?
— Категорически. Но мы ушли от темы разговора.
— Особенности русского характера, — просуфлировал Лузгин.
— Ну почему же только русского? — возразил ему Виктор Александрович. — Есть и другие этносы, притом не только за пределами Европы, не принимающие… нет, скажем по-другому: не исповедующие основные принципы европейской цивилизации. Американскую мы здесь трактуем как производную от европейской. Это выражается в их, мягко говоря, неевропейском отношении к чужой собственности, к чужим правам и свободам, к ценности человеческой жизни, к роли индивидуума в обществе, в отношении к женщине, природе, мировой культуре… Список отличий можно продолжить, суть не в этом. Суть в том, что по ряду позиций мы, русские, — употребляю слово «русские» как понятие собирательное, — рискуем оказаться в этом списке.
— Да оказались уже, оказались, — сказал Лузгин. — Вы ешьте, остынет.
— Все очень вкусно, но я сыт. — Виктор Александрович поднял с колен салфетку, коснулся ею губ, сложил ее треугольником и поместил на должную тарелочку. — Простите меня великодушно, Иван Степанович, что возвращаюсь к неприятной для вас теме разговора, но я хотел бы окончательно расставить все точки над «1». Заявляю вам совершенно официально: если вы еще раз подвергнетесь — в любой форме — шантажу касательно продажи ваших акций, рекомендую немедленно об этом сообщить. Нам сообщить. Нет-нет,
Они чокнулись и выпили за здоровье старика, пытавшегося за детской насупленностью скрыть заблестевшее через очки явное умиление сказанным.
Бедный ты, бедный, подумал Лузгин, как же мне жаль тебя, старого. Наверное, все свои миллионодолларовые акции ты отдал бы, не глядя и не дрогнув, в обмен на то, чтобы сейчас открылась дверь и вошла внучка, живая и здоровая. И тотчас же другой Лузгин, что всегда в нем бодрствовал, спросил тихонечко: а вдруг бы не отдал? Вдруг это как-то связано — исчезновение Анны Важениной и нежелание старика продавать или уступать свои активы? Версия куда более серьезная и вероятная, чем наркоманско-прокурорская история. С другой стороны, если люди Земнова идут на такое, что страшно подумать, значит, верят и знают доподлинно, иначе зачем бы такие жертвы, но и здесь очень много неясного, все гораздо шире и ужаснее частной семейной трагедии, которая щепкой упала в разгорающийся костер, способный, как понимал Лузгин, спалить в округе всех и вся в ближайшем самом времени, как это уже произошло в буферной зоне.
Проводив гостя, они со стариком принялись таскать на кухню грязную посуду. Спустилась теща и спросила, приглядываясь, не много ли старик себе позволил, притом спросила Лузгина, не мужа, на что Иван Степанович ответил уверенно и отрицательно и вообще посоветовал ей не путаться у них под ногами: мол, сами справимся, не маленькие. Старик счищал еду с тарелок в контейнер для пищевых отходов, передавал посуду Лузгину, а тот укладывал ее в посудомоечную машину.
— Ну, а теперь скажи мне, друг писатель, — сказал старик, ополоснув руки под краном и вытирая их выбившимся из-под ремня подолом дорогой рубашки, — зачем он к нам пожаловал? Что ему надо?
— От вас? — Лузгин притворил машинную дверцу и нащупал вслепую кнопку запуска. — Думаю, особо ничего. Так, визит вежливости. А может, ему просто скучно. Он же здесь никого не знает.
— Не верю, — покачал головой старик.
— Степаныч! — Лузгин тоже вымыл руки и обнаружил, что в обозримых пределах полотенца нигде нет. А он-то думал, что старик банально захмелел. — Ну почему бы тебе хотя бы на миг не представить, что у человека может появиться обыкновенное человеческое желание просто прийти в гости к двум относительно знакомым ему людям. Почему тебе все время что-то мерещится? Даже во мне.
— Мерещится, — согласился старик, — потому что я старый и умный. Пошли к тебе, расскажешь мне о нем, что знаешь.
В кабинете стоял низкий деревянный бар-буфет, где для особых случаев старик держал хорошее спиртное и куда они вернули недопитые бутылки со стола в гостиной. Обычно, заглянув сюда на разговор, старик усаживался на диван, Лузгин же располагался в своем (теперь) рабочем кресле у стола, поближе к пепельнице и вытяжному пропеллеру в оконной пластиковой раме. Теперь же сам старик устало опустился в кресло, кивком головы отправив Лузгина на диван, посидел немного молча, словно прислушиваясь к самому себе, потом сказал: