Стыд
Шрифт:
— Озолотились парни, — уважительно проговорил бурмастер Лыткин.
— Не думаю, — сказал старик. — Они же пешки, передатчики.
— А кто тогда? — воскликнул Лыткин.
— У журналиста вон спроси…
— А я при чем? — обиделся Лузгин. — Я в жизни ни одной акции в руках не держал. Даже не знаю, как они выглядят.
— Степаныч знает, — сказал Лыткин, и все замолчали.
— Насчет парней, — нарушил тишину Лузгин. — Их, полагаю, тоже не обидели. Как говорил мой друг: грузить руками черную икру, да чтобы к пальцам не прилипло!..
— Друга твоего зовут Ломакин?
Вот же старая сволочь, подумал Лузгин. Я его выручаю, перевожу разговор с опасной темы на нейтральную, а он еще и шпильки мне втыкает в задницу в порядке благодарности. Хорош, ничего не скажешь. Но, если думать непредвзято, только с таким характером и можно выбиться наверх — запрыгивать на плечи каждому, кто тебе протягивает руку.
— Нет,
— Не хами, — сказал ему старик, — и зря не обижайся. А ты не наливай по полной, я тебя русским языком просил, не помнишь?
— Так отхлебни! — с душою предложил Кузьмич. — Отхлебни, сколько надо, да оставь.
— Я так не люблю. Невкусно, и я не привык.
— Ну ты барин, Иван!.. — восхитился Кузьмич, нетвердо поднял рюмку старика и отплеснул в чайный стакан на донышко. — На, барин, так нормально? А ты, писатель…
— Я не писатель. — Лузгина неприятно царапала эта, внешне уважительная, кличка еще и потому, что так к нему на юге обращались моджахеды.
— Объясни-ка нам, — и глазом не моргнув, продолжил Кузьмич Прохоров, хрумкая лимонной коркой, — вообще в приватизации была идея, или просто все расхапать захотелось?
Лузгин уже не раз в компаниях, формальных и не слишком, пытался рассуждать на эту тему, был даже философский семинар, куда его пригласили однажды, и он наговорил такого, что впредь его не звали. А он и сказал-то всего лишь, что переход к рыночной экономике предполагал наличие умелых и добросовестных собственников, которые с большей эффективностью, чем «красные директора», могли бы управлять вчерашним госимуществом, а где их было взять, добросовестных и умелых? Поэтому новых хозяев власть, по сути, назначила, поверив тем, кто суетился рядом и умно ругал коммунистов. Никто, мол, не предполагал, что «новые» станут химичить с налогами, обзывая «черное золото» скважинной жидкостью, а также оптом скупать министров и футболистов, в то время как другие жители свободной России в свою очередь начнут километрами воровать электрические провода, врачи — брать взятки, милиция — брататься с бандюганами, журналисты — писать за деньги на заказ, а в промежутках между этими достойными занятиями общим кагалом упиваться плохой водкой. И что в итоге повторится анекдот про коммунизм: идея окажется слишком хорошей для нехорошего сообщества, ленивого и по-мелкому вороватого. Что же касается воровства по-крупному, то здесь все схватят и поделят две веками враждовавшие, но спаянные кровно группы: первую составят хитрые и бессовестные, вторую — наглые и безжалостные, объединенные совместным и тоже многовековым презрением к ленивым и по-мелкому вороватым. Увидевши сию картину, власть примется наводить порядок: вразумлять воров больших и наказывать маленьких, лишив последних, по причине их огромного числа и недомыслия, возможности избирать и контролировать власть, то есть ставить ей палки в колеса на историческом пути наведения порядка. Сама же власть по ходу лет изрядно обновилась, но обновились и суетящиеся рядом, немедля возжелавшие тоже хватать и делить. Однако хапнувшие первыми по-крупному их к пирогу уже не подпустили и дали по зубам законом об охране инвестиций. Что оставалось новым суетящимся? Огромный океан тех самых презираемых и мелких, но если с каждого да по рублю, а лучше по три — за свет и детские сады, тепло и воду, дороги и лекарства, больницы и школы, жилье и огороды, — то нарастут миллионы с миллиардами. И на первое время денег хватит и новым властям, и новым суетящимся, а что дальше — всем плевать, тут главное — вцепиться, вилять хвостом и держать нос по ветру, а если что — безропотно в ривьерские кусты, сидеть там и не тявкать, иначе и в кустах достанут.
Новейшая история в подобном пересказе наверняка понравилась бы старикам, но лень было ворочать языком, и Лузгин лишь сказал Кузьмичу, что у нас в государстве любая идея в конечном счете скатывается к извечной формуле «тащить и не пущать»: тащить себе и не пущать других.
— Смешно вас слушать, — поперек общему настрою вдруг произнес старик, — особенно тебя, Володя. Ну ладно эти — старые и глупые, но ты-то почему все упрощаешь так бездарно? Страна — огромный живой организм, а не примитивная машина: залил, крутнул — и заработало. С нею — как с человеком… Вот человеку, чтобы двигаться, необходима энергия. Но ты же не энергию употребляешь в чистом виде, ты ешь хлеб, мясо, водку пьешь и при этом неминуемо выделяешь определенное количество, прости за выражение, дерьма. Так ты устроен и по-другому не можешь.
— А фотосинтез? — благоговейно вскрикнул Фима Лыткин.
— Заткнись, пожалуйста… Вы плоско смотрите на жизнь. Не все так очевидно и банально, как вам кажется. Мы сколько нефти добывали в девяностом,
— Минуточку, — сказал Лузгин, и тут вагон качнуло, да так, что сбрякала посуда на приоконном столике. Кузьмич ругнулся и налил, мастер Лыткин со стоном размял наболевшую поясницу, старик же, глядя в зеркало напротив, еще раз произнес: «Чепуха собачья!» — и Лузгину расхотелось с ним спорить и захотелось курить, но в поезде, временно ставшем территорией «Сибнефтепрома», на курево был запрет. «Пойдука я посплю-ка я», — пробормотал Лузгин и перекочевал в свое купе, где снял осточертевшие ботинки (старики оказались домовитее, все прихватили тапочки в дорогу, а он и не подумал даже), улегся с журналом на лавку и вскоре задремал с забытым удовольствием под стук колес, покачивание и голоса за стенкой. Потом пришел Иван Степанович, стал переодеваться в выходное, сопя и покашливая. Лузгин дождался, носом к стенке, пока старик, снаряженный по полной, не вышел в коридор, и тоже стал менять дорожную одежду на парадную.
Их встретили оркестром — как показалось, тем же самым, которым провожали, погрузили в большие цветные автобусы и повезли в город.
Прием давали в новом Дворце спорта. Лед застелили ковром и расставили кресла с трибуной. На регистрации Лузгину выдали пакет с сувенирами и пластиковую висюльку с буквой «Р», и вскоре выяснилось, что с ней никуда не пускают, даже в буфет, а только в туалет и боковой сектор зрительного зала, специально огороженный для прессы. Дедов немедля увели в почетные глубины девицы в униформе, похожие на стюардесс, а Лузгин бестолково бродил в огромном людном холле, пока не приметил аккуратный указатель с лучшей в мире надписью «Место для курения». Лузгин рванулся туда с решительностью первооткрывателя, но таковым он не был: в курительном салоне уже вовсю смолили, обмениваясь, как однополчане, узнающе-родственными взглядами.
Лузгину было присуще некое предощущение опасности — по крайней мере, лично он всегда так полагал и мог бы привести примеры в подтверждение. Но здесь он оказался абсолютно не готов: то ли дневной сон в поезде, то ли сама атмосфера приема, суетливо-парадная, расслабила его и убаюкала, — а мог бы, должен был предвидеть, что размах мероприятия обязательно коснется и Тюмени, и надо быть настороже.
— При-и-вет! — изумленно пропел ему Коля Вагапов, «шестерка» из пресс-службы генерал-губернатора, с которым Лузгин вместе служил и выпивал в Тюмени. — Вот это да! Дружище!.. — Не вынимая сигареты изо рта, Вагапов сквозь толпу полез к Лузгину обниматься. Он был пониже и ростом, и должностью, и при объятиях, а обниматься он любил и всех именовать «дружище» любил тоже, всегда привставал на носочки. — Ты это иль не ты?
— Здоров, — сказал Лузгин, отворачивая в сторону лицо.
— Ты что здесь делаешь?
— Как что? — сказал Вагапов и пальцем ткнул в свою висюльку. Лузгин всмотрелся, щурясь, и обнаружил, что за эти несколько месяцев Вагапов крепко вырос в должности. — Событие регионального масштаба!.. — На висюльке у Вагапова знак прессы пересекала по диагонали красная полоска, отсутствовавшая у Лузгина, и это задевало самолюбие. Вагапов, в свой черед, сканировал по-быстрому его пресс-карточку:
— Ах, вот где ты спрятался!.. Солидно, дружище, поздравляю. А ведь тебя все наши потеряли, ищут… Полиция ищет! — Вагапов огляделся и притиснулся поближе. — Про тебя там такое рассказывают! Говорят, воевал в партизанах и даже кого-то убил. Ну ты даешь, дружище, все наши просто на ушах стоят.
— Пускай стоят, — проговорил Лузгин, глядя Вагапову в лоб. — А ты меня не видел. Понял?
— О чем вопрос, — шепнул Вагапов и отступил на шаг, но здесь ведь и другие бродят, и даже сам… — он назвал фамилию руководителя пресс-службы. — Ты так пропал, дружище! А трудовая книжка-то у нас. Ты как здесь?
— Я на договоре.
— И правильно, — сказал Вагапов, а что тут было правильного, Лузгин так и не понял, но окончательно сообразил другое: надо было отсюда немедленно сматываться. Ведь не хотел же ехать, проклятый старик настоял, самолично вписал в делегацию, теперь он значится в регистрационных списках, любой прочтет и примется искать, поднимет шум, а ты, растяпа, лишь пальцем ткнул в свою фамилию, а надо было списочек-то изучить, всегда ведь делал так, а нынче разваландался, утратил бдительность. Вагапов сбрехнет непременно, в нем ничего не держится, но до конца мероприятия его не тронут, все будут заперты внутри, и это хорошо. Другое плохо: Сургут — чужая территория. Старик здесь ничего не значит, и ежели его, Лузгина, вдруг опознают и задержат, ему не выкрутиться, а тем паче не отбиться. Итог — бежать и спрятаться в вагоне, вернуться в город и там нырнуть на дно к Ломакину с Земновым. А может статься, что и нырять не будет надобности: старик прикроет, да и начальник Слесаренко — по старой доброй памяти…