Стыд
Шрифт:
Резко обрушился звонок, следом — второй и третий.
— Пошли, — сказал Лузгин и взял Вагапова за локоть.
В холле он увидел старика Лыткина, торопливо шаркающего от туалетных дверей, бросил Вагапова и повел деда Фиму к центральному входу, где охрана впилась глазами в его плебейскую висюльку, но он за шаг оставил деда и произвел руками сопровождающий жест: дескать, оказал помощь ветерану, но свое место знаю, нет проблем.
Когда у прилавка гардеробной он протянул свой номерок мужчине в черном, тот убрал руки за спину, помотал головой и сообщил, что до конца мероприятия никого выпускать не положено. Ну все, сказал себе Лузгин, вот ты и вляпался по полной. И тут рука сама, опережая мысль, нырнула в левый внутренний карман пиджака, извлекла оттуда паспорт, другая
Он не преодолел и половины расстояния, как двери распахнулись, и группа коротко стриженых стандартных молодцов, одетых в темно-серое, беззвучно и стремительно направилась к нему, распадаясь на ходу по сторонам, и тот, что приближался первым, пристально всмотрелся в Лузгина и вдруг загородил его собой, круто развернувшись лицом на вход и прижимая ладонь к левому, чуть оттопыренному, уху. Лузгин непроизвольно отшатнулся и выглянул поверх темно-серого прямоугольного плеча.
Те, что входили в двери следом, несли с собой костяное цоканье наборных каблуков, легкий свист по мрамору хороших кожаных подошв, и впереди, красиво подняв седоватую ухоженную голову, размеренно шагал высокий стройный человек с приметным шрамом на левой, к Лузгину обращенной, щеке след пулевого касательного ранения, полученного господином президентом не так уж много лет назад в процессе «дружеской» разборки у табачного киоска.
Процессия втянулась в зал, грянули музыка и рукоплескания, двери зала закрылись, приглушив звуки, и лишь большой барабан духового оркестра бухал сквозь стены по сильным долям с дискотечной неуместной назойливостью. Процокав каблуками к выходу — вот так вот, блин, и мы ничем не хуже! — Лузгин загодя махнул привратникам ооновской ксивой; ему пожелали доброго пути. На улице, уже обнаглев запредельно, Лузгин сунулся в первую попавшуюся ему машину с табличкой «Обслуживание делегаций» и приказал шоферу срочно ехать на вокзал.
Состав по-прежнему стоял на первом пути, весь в транспарантах и рекламных выклейках. Двери вагона-ресторана были открыты, и люди в белых куртках грузили туда серые контейнеры с едой и винного вида коробки. По перрону парами разгуливали толсто одетые милиционеры с автоматами. Лузгин по-хозяйски огляделся, неловко прикурил, едва не выронив бумаги из подмышки, и двинулся вдоль поезда, высматривая свой вагон, но сбился с шага, внезапно осознав, что он не помнит номера, — вернее, никогда его не знал: при посадке он просто шел за стариком, а тот следовал за распорядителем, и черт его знает, куда они сели, никто же не смотрел на таблички зачем, когда тебя ведут. Лузгин обозвал себя самыми нехорошими словами и двинулся к дверям вокзала. Проходя вдоль стеклянной вокзальной стены, он видел сбоку свое отражение, скачками преодолевавшее бетонные столбы вокзальных опор под белыми, с красной окантовкой, буквами главного лозунга, что вразбивку тянулся над окнами вагонов: «То, что сделано в этом суровом крае, — это настоящий подвиг». Лузгин хорошо знал, кому принадлежала эта фраза, и его слегка коробила беззастенчивость, с которой новые демократические власти обращали себе в пользу пропагандистское наследие коммунистов. Потом, приблизившись к дверям, он вдруг почувствовал сбоку нечто знакомое, почти родное, вгляделся в темное стекло и прочитал там, в зеркальном отражении, навыворот два слова: «крае, это». Когда по прибытии состав остановился у перрона и Лузгин посмотрел в окно, прямо перед собой он увидел в огромном зеркале вокзального фасада именно этот кусочек знаменитой брежневской нетленки.
Пришлось долго и больно стучать костяшками пальцев в холодное железо вагонной двери, прежде чем в ее окне появилась заспанная морда знакомого проводника, сердито глянувшего на Лузгина сверху вниз.
— Открывай
— Видишь? Все это надо срочно обработать. Так, открывай мое купе и быстро чаю, крепкого и много, и пару бутербродов притарань. Что значит нету? Организуй, едрит твою, мужик, ты че, службы не знаешь?
Полчаса спустя, выпив два стакана чаю и проглотив четыре бутерброда, — два с колбасой и два с икрой, знал свою службу проводник, и морда сразу просветлела, — Лузгин лежал на полке головой к окну и от скуки читал конфискованные им распечатки. Ужасно хотелось курить, но Лузгин не решался снова засветиться на перроне, а задымить в купе было бы наглостью совсем уже неприличной. Лузгин сунул сигарету в зубы и принялся сосать ее и нюхать, подумав с веселой тоской, что эдак он еще и курить бросит, и что тогда останется вообще от его прежней жизни?
Получалось, совсем ничего.
Старики заявились в одиннадцатом часу вечера — оживленные, подвыпившие на фуршете, с огромными пакетами в руках. Иван Степанович уронил свой пакет на лавку, спросил недовольно, куда и зачем подевался Лузгин, и ушел к соседям продолжать достойно начатое утром. Лузгин получил бы такой же подарочный пакет, останься он на президентском приеме, а потому без стеснения вытряхнул на лавку содержимое и бегло просмотрел. Тяжелые и дорогие книги и альбомы, знакомо пустоватые внутри, сочиненные и изданные на заказ, а вскоре и он сам, «писатель» Владимир Лузгин, добавит в этот бесконечный парадный ряд очередной заказной «кирпич» в переплете с золотым тиснением. Он уже видел у дизайнеров макет «своей» обложки, помпезной и безвкусной, по этим двум причинам и утвержденной единогласно оргкомитетом грядущего празднества. Не радовал особо Лузгина и предложенный Боренькой Пацаевым прошедший на «ура» очень свежий заголовок: «Продолжение легенды». Лузгин для смеху выдал вариант «Земная ось» и был поражен многозначительной серьезностью, с которой тетки и дядьки в солидных костюмах принялись обсуждать это неприкрытое издевательство, какую глубину ассоциаций в нем раскрыли, прежде чем отвергнуть «ось» в пользу Боренькиной «легенды».
Ночью Лузгину спалось плохо: дожидаясь стариков, он от скуки подремывал с бумагами на животе, сбил сон и заработал ломоту в затылке. Извертевшись на лавке и скомкав простыню под суровый храп нетрезвого Степаныча, он босыми ногами нашарил в темноте холодные ботинки и отправился курить в тамбур, где сдавшийся унылый проводник прикрутил-таки изолентой к поручню старую эмалированную кружку. В своем дорожном тренировочном костюме от Брети Лузгин немедленно промерз, не докурив и половины сигареты, и подумал, что почему-то меньше зябнешь, ежели поезд на ходу, а тут стоит уже не меньше часа. Со слов проводника он знал, что стоять будут часто, а ехать медленно, иначе прибудут на место слишком рано, а полагалось к десяти утра, с горячим завтраком и встречей на перроне.
Он пихал окурок в кружку, когда дверь тамбура со скрипом отворилась и вошел, зевая и поматывая головой, нестарый еще дед из ближнего купе, с которым Лузгин уже не раз покуривал и побалтывал после отхода поезда. Дед был в лыжном костюме с начесом времен сталинских полярных переходов, и Лузгин бы с ним не глядя поменялся.
— Опять стоим, — проворчал дед, закуривая тоненькую черную сигарку, уже знакомую Лузгину своим противным ванильным запахом. — Авария, что ли? Вдоль вагонов бегают, шумят…
— Да? — удивился Лузгин. — А я не слышал.
— Бегают чего-то, гыркают…
— Так поезд специально медленно идет, чтобы вы выспались. Мне проводник сказал.
— А чего бегают тогда?
— Да кто их знает, батя… Уф, замерз! — сказал Лузгин, тряся плечами и протискиваясь к двери.
— Ты погоди, — сказал дед-лыжник. — Покури еще, а то скучно одному. Выпить не хочешь? — Дед похлопал ладонью по отвисшему карману на штанине.
— Извините, батя, я не пью.
Дед всмотрелся Лузгину в лицо.