Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце
Шрифт:
Людвиг резко обернулся.
— Все равно проиграете, — сказал он мрачно.
— А вы, Сима, вы потопите Россию в крови. Помяните мое слово. Настанет день, когда не будет у вас иного пути. Как не было его у французов. И сами погибнете. С мечом придете, от меча и погибнете. Россию может спасти культура, свободомыслие, а не меч.
«Гнать, — думал Людвиг. — Гнать к чертовой матери».
Характер этой встречи на Сураханских промыслах в общих чертах описал безымянный автор чудом сохранившейся у бабушки книги без начала и конца, изданной, видимо, в дореволюционном Баку.
Интересная деталь: Людвига Кнунянца автор упорно называет не иначе как Лео, как бы сводя
Поскольку смысл приведенных рассуждений, исполненных благодушного либерализма, сводился к отрицанию революционного преобразования общества, можно предположить, что книга была написана и издана в годы реакции, то есть через несколько лет после встречи Людвига (Симы) и Льва Шепдрикова на Сураханских промыслах.
Закончив чтение, я вернул бабушке книгу:
— Может, Лео — это не Людвиг?
— Кто же еще? — ответила бабушка. — Лео Кнунянц, член Бакинского комитета. Это он.
— Итак, ты отправилась в Москву в конце лета.
— Да, во второй половине августа…
«…В поезде ехало много студентов, курсисток. Несколько шушинцев-попутчиков вылезло в Харькове. Я осталась одна. Коридор гудел молодыми голосами. Шум, гам, разноголосица. Говорили об убийстве Плеве, о князе Святополке-Мирском, о либеральной волне, о событиях в Петербурге.
— Вы впервые в Москву? — обратился ко мне один из наиболее разговорчивых, бойких студентов. — Должно быть, слушаете наши споры и думаете: о чем шумят эти чудаки?
— На Кавказе такие споры не редкость.
— Где именно на Кавказе? — спросил он, словно бы обидевшись.
— Хотя бы в Шуше.
— Где это? В Елизаветпольской губернии? Шуша, Нуха — ха-ха! Слышите, друзья, оказывается, не только наш вагон, но и некий город Шуша является центром российского свободомыслия. Там столько говорят о политике, что у нашей очаровательной попутчицы оскомина от подобных разговоров.
— Во всяком случае, — отпарировала я, — там умеют не говорить лишнего и, когда нужно, держать язык за зубами.
— Да что вы! Сейчас вся Россия говорит вслух. Никто ничего не боится. Свобода слова, собраний. Вы разве не знаете? Все ждут чего-то. И, даст бог, дождутся».
«Я очень волновалась, — рассказывала бабушка, — при одной мысли, что еду так далеко на север». Видимо, ее волнение оказалось настолько сильным, что передалось по наследству и мне, ибо когда я впервые отправился «так далеко на юг», то тоже очень волновался.
Всегда есть что-то волнующее во встречном движении поездов. Что-то извечно сладостное, щемящее, пугающее, неизбывное. Кто знает, когда, где, с кем из близких или далеких родственников подстерегают нас подобные встречи?
У бабушки был московский адрес Исаханянов, так что по приезде в Москву она сразу отправилась на Большую Дмитровку. С Осанной Исахаиян они вместе учились в шушинской армянской мариамян-школе. Ее старшая сестра Анна кончала в Москве зубоврачебные курсы, а брат Тигран, близкий товарищ Богдана, получив образование за границей, был теперь московский практикующим врачом.
Исахаияны обрадовались ее приезду. Тигран метался по квартире, не знал, где усадить Фаро, чем ее угостить. А гостья волновалась в ожидании предстоящей встрече с братом. Они не виделись почти год, с того самого дня, когда Богдан делал доклад в темном, сыром сарае Я Балаханах.
«Не знаю, как бы пережила я часы ожидания, — пишет в своих воспоминаниях бабушка, — если бы Исаханяны не взяли меня вечером с собой в театр».
Как и о некоторых других наиболее симпатичных ей людях, о Тигране Исаханяне бабушка пишет: «До чего он похож на Богдана!» Нахождение сходства разных людей с любимым братом можно объяснить, пожалуй, наличием некоего внутреннего эталона, выбранного в качестве абсолютной человеческой меры, к помощи которой она прибегала в минуты радостных встреч.
Далее бабушка описывает, как, войдя в похожий на огромный храм зал, она догадалась, что находится в Московском Художественном театре. Знаменитая чайка на занавесе, «а Чехова уже нет», с грустью отмечает бабушка.
— На следующий день, — рассказывала она, — получила я в жандармском управлении пропуск и поехала в Таганку. На остановке конки слезли мы вместе с маленькой сгорбленной старушкой и через пустырь направились к тюрьме.
«Эх, милая, — вздохнула старушка, перехватив узелок, — рано горе узнала. Ничего, крепись. Я десять лет терплю. То один сын в тюрьме, то другой. И оба, говорят, за правду страдают, — зашептала она в самое ухо. — Кто прав, кто не прав — бог рассудит. Нести все одно надо. Хорошо еще, дочь кормит. А то бы куда? Дочери, конечно, тоже не сладко: на заводе работает, детей мал-мала пять человек. За всеми хожу, милая. Жизнь прожить — не поле перейти».
— Мы долго стояли у ворот тюрьмы. Не пускали. Прошло часа три. Наконец начали выкликать фамилии. Привели меня в просторную комнату, где уже находилось много арестованных. К каждому кто-нибудь приходил. Я-то думала, нас подведут к решетке, но никакой решетки не было. Комната как комната — вроде как на свидание в больницу пришла. Я очень волновалась. Сидела, ждала, и сердце в груди екало. Появился Богдан в обычном черном своем пиджаке, в синей сатиновой косоворотке…
— Ты пишешь, — перебил я бабушку, — что Богдан не ждал тебя, удивился, обрадовался, думал, кто-то из Красного Креста пришел, тогда как в письме Лизе в Женеву…