Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце
Шрифт:
Тем временем Русов прибыл в Женеву. Как резко переменилась вдруг его жизнь! Позади остались московская слякоть, петербургский промозглый ветер, неуклюжесть и громоздкость российского неспокойного существования. Бледный, отощавший за время отсидки в тюрьме, он очутился под ярким солнцем, среди зелени, чистых улиц и простых, аккуратных строений.
Казалось, что долгожданная встреча с Лизой выльется в нескончаемые разговоры. Однако многое они уже сказали друг другу в письмах. Многое, о чем хотелось сказать, перегорело, устарело, потеряло смысл. Лизу продолжала угнетать ее собственная без вины виноватость за то, что все это трудное время она находилась вдали от мужа. То и дело возникало
— Ведь мы, Богданчик, не принадлежим себе, — прозвучало как запоздалое оправдание.
Обрывочные фразы, мимолетные рукопожатия, долгие объятия. Они словно блуждали впотьмах в поисках двери, которую не удавалось нащупать. Был вабыт какой-то простой секрет, и они мучительно пытались вспомнить его.
Может, просто отвыкли друг от друга?
Дверь, ключ, секрет. Между ними словно бы возникла жесткая перегородка. Как идеально упругие шарики, с помощью которых на лекциях в Технологическом объясняли поведение газов и жидкостей, они приближались друг к другу, отталкивались, снова сближались. Что-то произошло за время разлуки: они вышли из поля сил взаимного притяжения, научились обходиться друг без друга, перестали бытъ одним целым.
Долгие совместные прогулки утомляли его. Он все чаще ловил себя на мысли, что хочет остаться один.
— Лиза, милая, может, вернемся?
Пустые, незначительные, поверхностные какие-то слова, а там, на дне души, осела тяжелая, непроходящая усталость. Он впервые познал это чувство, которое пришло на смену почти беспечной легкости.
Ночами они подолгу молча лежали рядом с открытыми глазами. Каждый сам по себе. Все желания были задавлены, погашены.
— Ты меня больше не любишь, Богданчик?
Он смеялся, целовал ее в шею, тыкался бородой в плечо. Утром, открыв глаза, видел полный свет за окном, и на какое-то мгновение завеса, отделяющая его от прежнего, дотюремного восприятия жизни, чуть приподнималась. Пытаясь нырнуть в образовавшуюся щель, он всякий раз натыкался на непреодолимое препятствие и после бесплодных попыток чувствовал себя еще более опустошенным.
Спасала работа. Занятый делом, он вновь ощущал себя той необходимой деталью, без которой огромная машина не могла бы нормально работать, той добавкой, без которой протекание химической реакции грозило затянуться на неопределенный срок. Но основные дела ждали дома, в России. Так случалось всегда: главное неизменно перемещалось в будущее. Он, как и его товарищи, принадлежал к людям, которые живут будущим, верой в будущее, надеждами на будущее. Его поезд шел по железнодорожным путям, которые сливались вдали в острый угол, проецировались в точку, и сколько ни прибавлял скорости — точка не приближалась. Еще недавно стремился сюда, в Женеву, чтобы отсюда спешить в Россию.
Требуется уточнение: мой протагонист стремился на Кавказ, куда уже отправился старый друг Мнха Цхакая. В Женеве они разминулись на несколько дней. Приехав с Лениным из Лондона, Миха тотчас уехал в Тифлис. Примерно в это время, то есть сразу после III съезда, Кнунянца кооптировали в состав ЦК.
С возвращением Богдана в Россию связано еще одно несовпадение. В день их с Лизой приезда в Петербург сестру Фаро выпустили из тюрьмы и с проходным свидетельством выслали на родину, в Шушу. Она должна была покинуть Петербург в течение двадцати четырех часов, так ничего и не успев узнать о брате. Богдану же удалось только узнать, что сестры в Петербурге нет.
Честно говоря, я не очень представлял себе, что такое проходное свидетельство, и, приступая к сбору материалов для написания главы, которую с полным правом можно было бы назвать главой о «пересечении непересекающихся
— Отбирали паспорт, — сказала бабушка, — давали справку. Нужно было садиться в поезд и ехать в направлении высылки до ближайшей станции, указанной в справке. Там в полиции давали следующую справку. И так до самой Шуши.
Иногда мне сдается, что записи и рассказы бабушки являются запрудой обмелевшей реки времени, где скапливается изрядное количество воды и где мне удается выловить то немногое, что сохранилось от живых следов ее брата Богдана и от меня самого. Их можно, пожалуй, сравнить также с цилиндром, из которого фокусник извлекает сначала цветные платки, потом аквариум с рыбками, затем бильярдные шары, голубей и, наконец, живого зайца.
— Добравшись до станции Евлах, — рассказывала бабушка, — откуда надо было ехать на лошадях, я узнала, что в Шуше неспокойно, дорога опасная, ехать женщинам-армянкам никак нельзя, да и возницы дилижансов отказывались отправляться в путь. «Шуша, — говорили, — накануне погрома». В Евлахе я встретила Сатеник Торосян, знакомую учительницу из Баку. Возвращаться ей в Баку не хотелось, а мне не было никакой возможности возвращаться. На наше счастье, к нам присоединился русский почтовый чиновник из Баку. Его одного не хотели везти — не выгодно. Он тоже был рад, что нашел попутчиков.
В это время на дорогах бесчинствовали банды татарских националистов. Собственно, это были азербайджанцы, но тогда их называли татарами. Нас спасло лишь присутствие попутчика — высокого крепкого россиянина, за спиной которого мы каждый раз прятались при встрече с людьми. Густые вуали, якобы от пыли, также сыграли спасительную роль. Несколько раз, когда дилижанс останавливали, попутчик выдавал нас за членов своей семьи. Знакомые и родные в Шуше были поражены, как это мы в такое тревожное время осмелились проехать по Евлахскому тракту.
Через день после нашего с Сато приезда в Шушу началась армяно-татарская резня: поджоги, пожары в центральной части города. Пожар уничтожил городской театр, городские училища (уцелело только реальное), магазины, лучшие многоэтажные дома. Огонь шел все дальше. Больница Джамгарова на двадцать коек была переполнена. На второй день в ней находились уже двести тяжело раненных армян. Люди со своим скарбом в панике бежали наверх, к домам нагорной части.
В городе была небольшая социал-демократическая организация, группа приехавших на каникулы студентов, несколько инженеров-дачников. Собравшись в летнем клубе — наиболее удаленном от пожаров месте, — стали думать, что делать. Нужно было как-то спасать положение.
Предлагали всякое. Но тут кому-то из старожилов пришла в голову мысль запугать фанатиков-тюрок, бесчинствующих при попустительстве городских властей и местного военного гарнизона.
Во дворе женского армянского монастыря стояла старинная чугунная пушка на колесах. Эту пушку и решили пустить в дело. В инициативную группу вошли два знающих инженера, несколько студентов и три человека из местного социал-демократического комитета. План наш мы тщательно скрывали. По возможности незаметно, глубокой ночью пушка была поднята на самую высокую точку тушинской горы. Перед тем по всем армянским дворам, не говоря, для чего, мы собрали изрядное количество пороха, гирь от весов и прочего, необходимого для снаряжения пушки. На четвертый день резни ранним утром с вершины горы загремела пушка. Внизу, в татарской части города, началась паника. Там, видно, решили, что к армянам откуда-то подоспела подмога. Не разобравшись, в чем дело, муллы, которые накануне шли с кораном в руках, благословляя бойню, подняли белые флаги. Стрельба прекратилась. Началось перемирив.