Суд
Шрифт:
Кичигин, однако, мгновенно сосчитал — двенадцать лет колонии строгого режима… И потом уже механически считал, что дают другим:
Ростовцеву — тоже двенадцать…
Залесскому — тоже… и их еще покатят в Ростов.
Лукьянчику — десятка… и будет добавка в Южном.
Гонтарю и Сандалову — по восемь лет.
Сараев от наказания освобожден в связи со смертью…
«Ему легче всех», — вдруг подумал Кичигин…
Подсудимые слушают приговор стоя.
Суд окончен. Судьи покидают зал.
Осужденные под недобрыми взглядами публики выходят из своей загородки, толпятся у дверцы, друг на друга не смотрят. О, эта дружба преступников! Цена ей грош в базарный день.
Итак, суд сделал свое благородное дело. Но суд совести, в той мере, в какой эта совесть еще есть у каждого осужденного, будет продолжаться каждый день, целый год, потом еще годы — весь срок.
Во дворе московской тюрьмы под проливным холодным дождем готовилась погрузка партии осужденных в арестантский автофургон — обычное, но совсем не легкое дело для тех, у кого службой было стеречь, водить и возить лишенных свободы преступников. Организация этапа с осужденными проводится загодя, но сегодня специальный вагон, прицепленный к поезду, уже уйдет из Москвы на восток. Оповещены все места, где в этот вагон будут добирать осужденных, а это значит, оповещены и соответствующие тюрьмы, где те сейчас находятся. А еще дальше впереди — исправительно-трудовые колонии, которые должны заранее знать, когда и на какие станции им надо высылать конвой для приема пополнения. Словом, о переносе срока отправления этапа из-за какого-то дождя никто не может и подумать. Служба есть служба, а на тяжесть военной службы жаловаться не принято. Дал присягу — служи и будь стражем наказания за преступление.
Сейчас московская тюрьма передаст конвою своих осужденных преступников, направляемых в разные места заключения. Они уже давно сидят в нижнем коридоре тюрьмы — трижды пересчитанные и сверенные поименно по списку.
В эту партию попал Кичигин. Ростовцева и Залесского накануне отправили в Ростов, как с остальными, он не знает.
Первое переживание приговора, когда нужно было — нет-нет, не смириться, но хотя бы чуть свыкнуться с неизбежностью неволи, прошло. Теперь у него настроение тревожное, главное — он абсолютно не знает, что произойдет с ним через минуту. Неволя, как какая-то новая его жизнь, только начиналась. Он наблюдал за конвойными, понимая, что эти парни в шинелях на весь путь до колонии становились для него единственной на земле властью. К своим тюремщикам он уже привык, с иными у него даже образовались какие-то отношения, а про этих он наслушался — звери. Но это неправда, никакие они не звери. Час назад они, собравшись в комнате отдыха тюремных служащих, кто резался в шашки, кто хвастался московскими покупками для своих жен и ребятишек, кто писал письма домой. И они дружно смеялись, когда их прапорщик хотел показать, какой он купил жене джемпер, а из свертка вывалился бюстгальтер… В общем, они нормальные люди, эти конвойные, но они знают, кого повезут они через всю страну, в этапе будут и взяточники, и жулики, и бандиты-убийцы, и грабители, и звероподобное хулиганье, и конечно же добрых чувств к ним они не испытывают. У конвоя есть своя железная инструкция, точно определяющая, что ему можно и нужно делать и что категорически запрещено, нарушать ее он не будет. А если кто по нечаянности или, не дай бог, по злому умыслу нарушит, он знает, что ждет солдата, нарушившего приказ. В этой службе, однако, нельзя без крайней строгости, это — грань наказания, и демагогам от демократии в эту сторону лучше не смотреть…
Пока конвойные суетятся, Кичигин вглядывается в сидящих рядом с ним осужденных. Опытные зеки говорили, что путь до колонии через пересыльные тюрьмы — нечто страшное и что в пути надо заиметь товарища. Рядом с ним плечом к плечу сидел совсем юный стригунок, лет двадцати, не больше, маленькие злые глазки, и все он вертелся туда-сюда, толкая сидящих рядом.
Кичигин спросил, за что его и на сколько.
— Я — вторичник. Первый раз по ерунде имел два года, а теперь покрепче… — он назвал статью Уголовного кодекса, не пояснив, что она — за вооруженный грабеж, но добавил почти с гордостью: — Десятка строгого режима. Зовут Гариком. А вы за что?
Кичигин тоже не сказал «за взятку», а назвал статью, но парень кодекс уже прошел и рассмеялся:
— Пчелка, значит? С каждого цветочка по взяточке и все в улей? И вы что же, первый раз в первый класс?
Несколько человек поблизости рассмеялись.
— А ну-ка, пчелка, покажись… — просипело откуда-то спереди, и Кичигин увидел смотревшего на него верзилу со шрамом на лбу; даже сидя он был на голову выше всех. — Красивый мужчина, ничего не скажешь, кхы-кхы-кхы. — Он посмеялся, будто давясь смехом, и вдруг строго приказал Гарику: — Без меня пчелку не дразни…
— А разве я что? — дернулся Гарик и даже сделал движение, будто отодвигается от Кичигина.
— Прекратить! Встать! — ошалелым голосом крикнул появившийся прапорщик. — Построиться в шеренгу! Ну!
Началась еще одна перекличка. Каждый делал шаг вперед, называл свою фамилию и статью, по которой осужден. Стоявший рядом с прапорщиком конвойный сверял эти данные со списком. Затем каждому был выдан сухой паек на дорогу — буханка хлеба, селедка и несколько кусочков сахара. Торопливо, с бдительной оглядкой все это было спрятано в мешки.
— По одному — выходи!
Цепочка заключенных потянулась через дверь в темноту, под шумливый дождь. Стоявший у двери громко считал по стриженым головам:
— …семь… восемь… девять… десять…
Под дождем у черного лаза в фургон — новый счет, и, наконец, когда уже уселись на бугристом полу фургона, — снова счет под просеченными дождем лучами сильных электрических фонарей.
— Чтоб порядок, не то… — крикнул в чрево фургона прапорщик, и двери его захлопнулись.
Дорога оказалась совсем короткой, но Кичигину уже стало казаться, что он задыхается…
Фургон остановился, и двери его распахнулись в невероятно яркий свет, наполненный сверкающими струями дождя.
— Выходииии! — кричал все тот же маленький прапорщик, обливаемый дождем и светом.
Они вывалились из фургона на грязную скользкую землю, многие падали и, неуклюже став на четвереньки, сразу становясь похожими на животных, с трудом вставали на ноги, скользили, снова падали.
Два прожектора скрещивали свои лучи на небольшом пятачке земли возле заросшего травой рельсового пути, на котором стоял одинокий вагон с решетками на окнах.
— «Столыпин» уже ждет, — сказал тот, со шрамом на лбу… Так Кичигин узнал, что эти вагоны до сих пор в среде зеков сохраняют имя одного из русских премьеров царского времени, при котором, говорят, они были придуманы…
В окнах «Столыпина» брезжил тусклый свет, и там, внутри вагона, двигались тени, на площадке стоял конвойный. Промокшие заключенные мечтали об одном — поскорей бы в вагон, конвой, однако, не торопился — прапорщик долго переговаривался о чем-то с конвойным, стоявшим на площадке вагона. Потом неизвестно откуда, словно из светящегося дождя, появилось не меньше десятка конвойных с автоматами наперевес и стали цепочкой, образовав живой коридор к вагону.