Судьба ополченца
Шрифт:
Днем, спрятав оружие, пошли по двое в соседние деревни за продуктами.
Поздно вечером накануне ухода распрощались с хозяевами. Но уже сон был не в сон. Встали по-темному, еще солнце не всходило, лежал туман по долине. Обулись, завернув ноги в чистые портянки, и стали выходить тихо, по одному за бузину, в лес. Сбоку от двери было небольшое окно, на нем лежала в тряпочке соль, подарок хозяйки. Короленко взял узелок, положил в карман шинели и последним нырнул в гущину леса. Где-то на другом конце деревни прокричал кочет, голосисто объявив о наступлении восхода. Чуть темнели стволы, между ними стлался туман. Ноги мягко
Пришел в землянку Вася Никифоров, он еще с перевязанной рукой после ранения под Чашниками, мне нужно сделать его портрет для картины. Возбуждение после рейда еще не улеглось, и мы полны воспоминаний. Рисую, он получается хорошо, в серой шапке, черном полушубке. В это время вошла в землянку Алла Чарикова, партизанка третьего отряда, красивая, с карими глазами, чуть монгольским лицом. Произошла встреча двух людей, сразу полюбивших друг друга.
В лагере существовал закон: ни любить, ни пить никто не имеет права. Время было суровое, и такие аскетические правила диктовала сама жизнь. Мужья уходили от своих жен и детей на борьбу с врагом, а не для сладкой жизни. За нарушение этой заповеди Василий Никифоров, начальник штаба отряда, был разжалован, а Алла должна перейти линию фронта. С картины по приказу командования я должен убрать портрет Василия, а вместо него вписать другого командира.
Вася пообещал:
— Знаешь, Николай, ты не записывай меня насовсем, а пойду я тут на одну операцию и так сделаю, что назад меня же в картину поместят.
Я и не думал его записывать. Портрет в картине был только намечен, и я не трогал его, лишь пригасил чуть, добавив соли, чтобы не сохла краска, а совсем не убирал, все оттягивал, был уверен, что командование изменит приказ. Говорил об этом с Лобанком, с Дубровским, что не может картина о бригаде быть без портрета Никифорова. Я не предчувствовал трагической развязки этой истории.
Кононова назначил Лобанок вместо разжалованного Никифорова, и было решено вписать его портрет в картину о бригаде на место Василия. Но, если до конца говорить, конечная резолюция, кто войдет в картину, была моя, а у меня было твердое решение на место Василия никого не вписывать. Вместе с тем мне хотелось посмотреть, что собой представляет этот Кононов, бывший бухгалтер, он недавно пришел из-за линии фронта, прислан был Центральным штабом партизанского движения, и командование бригады отнеслось к нему с доверием.
Пришел я в отряд Миши Диденко и сказал Кононову, что по решению командования его надо ввести в картину и я хочу сделать его фотографию. Я почувствовал, как он обрадовался, подкрутил усы, приготовился позировать. Звонов нахмурился и отвернулся. Диденко прищурился в подобии улыбки. И я почувствовал, что и от его улыбки, и от спины Звонова исходит презрение ко мне. Но они ничем себя не выдали, Мишка только сказал:
— А ну, хлопцы, отойдите, не мешайте художнику. Он занят!
Это было уже совсем — за этими словами слышалось: «Ох и сволочь же ты, Николай!»
А Кононов, как по заказу, вставал в
— Есть у кого зеркальце? И расческу бы. Хлопцы дружно зароготали:
— Ну красив, красив, чего тебе еще?! — И ко мне: — Сделай его чернявым, а не рыжим.
Это уже ничего хорошего не сулило мне. Но я продолжал щелкать, взводил и взводил затвор. Потом мне показалось мало, попросил Кононова влезть на пенек:
— Будто ты на коне сидишь, а я снизу возьму. И смотри в бинокль.
Тут же услужливо ему поднесли бинокль. Криво улыбаясь, Михаил процедил:
— Ну как есть Чапаев. Давай теперь с шашкой, и коня ему, коня!
Я остановил, мне уже стало жалко Кононова:
— Коня не надо, я ему доделаю коня. — И ахнул: — Ах вот тебе, пленка кончилась!
Кононов сокрушался:
— Жалко, на коне бы здорово получилось.
Я пошел, попрощавшись со всеми. Но руку подавать побоялся, чтобы не нарваться на откровенное признание. Сказал только:
— Надо спешить, проявить поскорей.
Знал, что или Борис, или Мишка придут следом. И точно, пришел Борис. На нары не сел. И у нас с ним состоялось объяснение.
— Что ж ты, — сказал Борис, — я уж при всех не хотел тебе говорить, так сподлючился?! Ты ж с Васькой дружишь!
Я говорю:
— Борис! — Открыл фотоаппарат и показал: — Пленки-то нет! А мне хотелось посмотреть, насколько он падкий к этому делу.
Ох, хохотали! Я им угодил, очень угодил! Но и себе тоже. Потому что я не был согласен с решением Лобанка. И Аллочка была человек темпераментный, страстный и решительный, смелый; и Василий — из видных, первых командиров в бригаде. Короче говоря, надо было свадьбу делать или как-то еще. Но ни в коем случае нельзя было их наказывать, как преступников. Володя очень несправедливо тут поступил, и одобрения внутреннего у всех не получил. Почему выходка моя и удовлетворила всех как месть. Борис заливался смехом, обнимал меня:
— Уважил, уважил нас! Мишке скажу. Чтоб только никому не говорил, командиром же будет.
Я согласился, добавив:
— Но в атаку не поведет. Там фотографа не будет.
Борис еще пуще захохотал. А хохотал он раскатисто, можно сказать, самоотверженно.
А так и вышло с Кононовым, признания как командир он не получил.
Сегодня опять в землянке Дубровский и Лобанок. Лобанок очень любит изобретать новые формы борьбы, новые средства. Вот и сейчас. Идет речь о моих картинах, и Лобанок говорит, что все картины, какие будут написаны, надо повесить в специальном здании. Федор Фомич замечает:
— Вот штаб строим, там и повесим.
Но мы с Николаем говорим, что мало света будет, одно окно всего. Лобанок решает:
— Завтра же надо сказать плотникам, чтобы прорубили в срубе три окна в ряд. — И добавляет: — Надо, Николай, картину написать об уничтожении эшелона и обязательно в ней Короленко и Бульбу изобразить, и Мишу Чайкина.
Отвечаю категорически:
— Напишу картину, если увижу операцию. А не видя — не смогу.
Это и решило все. Лобанок согласился, Дубровский дал «добро», и теперь я стал готовиться.