Судьба ополченца
Шрифт:
В минуты напряжения, я замечал, мой мозг фиксирует все вокруг точно и навсегда, отпечатывая в памяти, как барельеф в граните, все то, что в спокойной обстановке я не запомнил бы и, может, вовсе не заметил.
Мы стали торопиться найти дотемна еще Бурака и его сына. Окоп их был правее Надиного, но там мы ничего не нашли. Пройдя шагов сто в направлении кладбища, увидели два тела. Карманы отцова пиджака были вывернуты, сумка ограблена. Видно было, что ранило сына и отец, взяв его на руки, старался выйти из боя, но был убит в спину. Лежал отец, держа крепко своего сына, как носят ребенка, так и не разжав рук.
Было трудно рисовать, эти картины сжимали сердце, но надо все зарисовать и записать, в картине
Туман стал подниматься над низинами, делалось прохладно. Нужно было решать, как быть с телами погибших. Завтра на рассвете приедут прощаться и хоронить родные Нади Костюченко и Буйницкого. Тела пролежали на месте боя две недели, Федя сказал, что уже началось разложение, они уже покрылись трупным ядом, нельзя было и опасно допускать к ним родных, нужно их хотя бы обжечь. Вспомнили с Федором, что недалеко отсюда была смоляная яма. Подтянули упряжь и двинулись в лес искать смолярню.
Немного поплутав, выехали на большую поляну. Торчали черные обуглившиеся столбы, зияла яма, наполненная смолой, в ней отражалось небо со скибкой месяца. Нашли изуродованную бочку, ведро, налили смолы, поставили на телегу и повезли на место боя.
На западе по светлому после заката небу протянулись длинные облака, а в куполе уже зажглись звезды. Подъехали к Наде и Семену Клопову, обложили их ветками орешника и полили смолой. Нарубили еще веток и обложили ими остальных. Зажгли все костры разом. Языки пламени быстро побежали по веткам. Листья свертывались и темнели — казались железными листьями кладбищенских венков. Было тихо вокруг. Потрескивали ветки в кострах. Столбы дыма и пламени поднимались вверх. Во всем было что-то торжественное и жуткое. Надо, надо уходить, каждую минуту немцы могли открыть огонь по кострам. Вдруг среди этой тишины раздался взрыв. Это у кого-то из них осталась граната. Прозвучал он как прощальный салют и как последний отзвук их жизни.
Раздались автоматные очереди из гарнизона немцев. Мы ушли с Федором в лес, где нас ждала лошадь, и поехали в Остров, чтобы переночевать и уже в три часа, до рассвета, вернуться сюда и похоронить товарищей.
Не успели заснуть, как надо опять ехать, чтобы затемно быть в Пышно.
Подъехали к площади. Возле лип уже стояли с подводой жена Буйницкого, молодая красивая женщина в сером пиджаке и черном платье, ее мать-старушка и отец в зимней шапке и длинном зимнем пиджаке. На подводе лежал огромный гроб, сколоченный из нетесаных досок. Поздоровались и предложили сразу их провести на место.
Было прохладно, и меня немного била дрожь, от холода и от того, что недоспал, а главное, от предчувствия, что будет сейчас, когда мы покажем обезображенное, с оторванной головой тело Буйницкого его жене, его близким. Подошла мать Нади Костюченко, молчаливая пожилая женщина; не сказав ни слова, пошла рядом.
Жена Буйницкого, Мария, когда мы подошли к телу ее мужа, вдруг остановилась, скорее почувствовав, чем узнав его, долго смотрела на него неподвижным взглядом, не понимая происшедшего, я уже хотел ее отвести, но она вдруг узнала его, поняла, и упала со вскриком на землю, стала собирать раздавленную руку, целовать его пальцы, поднося к губам, обнимая его голову. Из-за леса все ярче золотился свет, предвестник восхода, и в предрассветной мгле раздавались сдавленные рыдания женщины, распростертой на земле, прижимающей к себе останки любимого человека. Она видела его таким, каким он ушел от нее, здоровым, сильным, веселым, видела его ясные глаза, сильные руки, и примериться, ощутить, что перед ней обезображенное мертвое тело, ей не давала сила любви, рисующая его живым. Опять меня поразила необыкновенная сила любви, живущая в человеческом сердце. Мать и Федор
Подвел Надину мать к дочери. Она смотрела долго на нее, потом спросила шепотом:
— Где ее окоп?
Я показал. Она села на бруствер и начала поправлять траву, гладила ее руками, выпрямляла стебли. У нее уже не было слез, а была только боль.
Старик, отец Марии, стоял молча, но сейчас подошел и сказал:
— Мы гроб привезли, забрать его хотим.
Я и Федор предложили им оставить Буйницкого здесь и хоронить рядом с товарищами. Он согласился. И мы быстро начали класть в гроб Буйницкого, Клопова, Надю. В два другие, которые ночью наспех сделали из сундуков, положили в один — Карабицкого и Нину, в другой — Бурака с сыном. Отвезли на площадь, достали с телеги заготовленные лопаты и начали рыть могилу рядом с погибшими в революцию.
Мы решили откопать и похоронить вместе с убитыми тех, кого повесили немцы. Стали раскапывать неглубокую яму. Сверху, когда сняли слой земли, лежал пэтээровец нашего отряда Николай Глинский, у него лицо было покрыто вышитым носовым платком, девичьим. Меня это поразило. Кто из полицаев положил этот платок, не испугавшись карателей? Я представил, как лежал Глинский, опущенный в яму, яма была мелкая, он лежал близко, почти на поверхности, и эти открытые глаза его после виселицы… Кто из тех, что закапывали, не смог перенести этого мертвого взгляда и бросить землю в эти открытые глаза, устремленные к небу? Кому вошли они в душу и заставили, переступив страх, вытянуть платок, подаренный девушкой, наивно вышитый цветами, и закрыть лицо Глинскому? Это был поступок в той ситуации, так как любое сочувствие партизанам влекло за собой беду. И это означало, что Глинский умер не подлецом и не трусом.
Уже одно то, что он был пэтээровцем, говорило само за себя. «ПТР» только входили на вооружение партизан, этих противотанковых ружей было считанное количество в бригаде, и те, кому их доверяли, были людьми, проверенными на храбрость, проверенными не раз в бою. Это были и физически очень сильные люди, рослые, обладавшие выносливостью, на них смотрели как на богатырей, да и оружие у них было богатырское. Пэтээровец шел на единоборство с танком или бронемашиной — с броней, противопоставляя ей свою силу, мужество, выдержку, в запасе имея только гранату — для себя или танка, смотря по ситуации, это решал он сам. Чувство ответственности придавало им особую храбрость и стойкость.
Но для боя с автоматчиками «ПТР» не годилось, оно было неповоротливым, это двухметровое ружье. Я представил весь ужас Глинского, когда танки прошли мимо него и он не смог их остановить. Бронебойщики били в бок танка, «ПТР» не брало лобовую броню, Глинский целился между гусениц, чтобы попасть в бензобак. Но это были какие-то новые танки, и его пули отскакивали, а за танками шли автоматчики… Я представил, как схватили его, и мучили, и потом повесили, прокололи дыры в щеках, продернули проволоку и закрутили конец над головой. Липа стояла с опущенной веткой, на ней качался конец этой проволоки. Голова была обезображена, он жил еще несколько дней, будучи повешенным, приняв полную меру мук.
И опять передо мной встал вопрос, что такое подвиг и что такое героизм? Одного человека судьба выводит на свершение, свершение подвига, когда есть результат его героического поступка. А другой — примет муки, но результата судьба ему добиться не даст. И все-таки это и есть героизм русского солдата. Потому и кара была Глинскому высшая — живьем на проволоке. Но и признание высшее. Не зря ему платок положил на лицо враг, как видно, будучи чем-то сильно потрясенным, что заставило его забыть о страхе за свою жизнь и выразить уважение этому погибшему в муках человеку.