Судьба ополченца
Шрифт:
С большим трудом раздобыл бутылку кипяченой воды и приступил к работе.
Большинство раненых было с первой перевязкой, сделанной на поле боя, забинтованная рана заматывалась сверху обмотками. Когда снимаешь повязку, делается дурно от запаха. Саша и Алексей сразу выбыли из строя, пришлось их уложить в коридоре возле стены. Перевязки, которые я делал раненым, получались хорошо, я очищал рану марганцем и забинтовывал, вид свежего бинта вселял надежду в раненых на выздоровление. Когда я разыскал своего земляка «з садочком», он был уже мертв, видимо, у него была гангрена.
Здесь
Когда я очнулся, кто-то сунул мне в губы цигарку с махоркой, последняя считалась самой большой ценностью, так что это было выражением высшей признательности моих пациентов.
И опять перевязки. То головы, то живота, то мошонки, ох, какое это неудобное место для перевязки. Алексей и Саша раздавали пищу раненым, отстранив санитара, который безжалостно обкрадывал умирающих.
На дворе шел снег с дождем. Прибывали все новые и новые колонны. Группа вновь прибывших военнопленных ринулась в наш сарай, они стучали, требуя открыть и пустить их внутрь. Я знал, что, стоит только одному из них начать отрывать доску, чтобы пробраться в барак, сарай разрушат и растащат на костры. Представив эту картину, надел сумку с красным крестом и вышел, загородив собою дверь.
Толпа измученных людей недобро зашумела и стала напирать на меня. Неожиданно один бросился ко мне:
— Пусти в сарай!
Я ударил его ногой в живот, он сразу осел и заплакал. Мне стало стыдно и горько. Обвел взглядом синеватые от холода лица, смотрящие на меня темными глазницами, и сказал:
— Здесь тяжелораненые бойцы, и места нет даже для нас, санитаров. Мы их перевязали, и если их сейчас не поберечь, все погибнут.
Серая масса заколебалась. Но тут кто-то в толпе крикнул:
— Чего вы их, сук, слушаете?! Бей их, гадов!
За секунду в сознании пронеслось, что призыв бить во множественном числе, хотя я стою против них один, — страшный и несправедливый, этим множественным числом они уже как бы оправдывали себя; но хотели они растерзать и бить не одного санитара, защищающего раненых, — убивая меня, они будут убивать какую-то темную силу, убивающую их самих. И я закричал! Нельзя было показать слабость. В крике обрушив на них энергию обвинения — в жестокости к раненым, искалеченным! Чтобы не было у них оправдания!
Толпа отошла. А меня начала сотрясать дрожь от пережитого.
Больше к бараку никто не подходил, но мы дежурили всю ночь.
На третий день мои запасы медикаментов кончились, чувствовал я себя плохо, от усталости, от моральных страданий; мне казалось, что я сам начинаю разлагаться, как мои раненые. У меня была заветная баночка меда с сотами и пчелами, которую я держал
После переговоров через проволоку условились об обмене с одним поваром, тоже пленным, он уже вдоволь наелся конины, и ему хотелось чего-нибудь вкусного. Отдал ему мед, а мне нужно прийти ночью, когда будет готова конина, и забрать заднюю ногу как плату за мед, который к тому времени уже успеет съесть повар. Повар, звали его Антон, — здоровенный чернобровый шахтер из Донбасса, говорит он на смешанном украинско-русском языке, так свойственном рабочим юга Украины, — понимает меня:
— Не бойсь, отдам тоби ногу, тильки приходи. И на воротах не попадись полицаю.
Я должен пролезть под проволоку забора, отделяющего наш сарай от кухонного двора, перебежать незамеченным двор и прошмыгнуть в дверь кухни мимо полицая.
Антон сказал, что котел его второй по центру зала, и действительно, я нашел его.
— Ну от, бачитэ, и найшов, а, мабудь, боявся. А мед твой на дело пошел, у меня товарыщ хворый, от ему и надо с чаем меду. Ногу свою забирай.
Он вытянул из котла здоровенную ногу, от которой шел пар, и взять ее сразу было невозможно. Дав протряхнуть, взял ее под руку, а сверху накрылся Тониным красным одеяльцем, которое уже столько раз меня выручало. Не успел, пробравшись к двери, переступить порог, как меня окликнул полицейский:
— Что несешь?! — И схватил за одеяло.
Не раздумывая, я инстинктивно рванулся и, напрягая все силы, крутнул за угол кухни. Полицай поскользнулся и упал, оторвав конец одеяла. Раздался крик:
— Держи! Держи!..
Еще нажим. Мимо фонаря. И здесь уже ждал Саша, подняв проволоку. Застрочил пулемет вдоль ограждения. Но меня уже втянули в сарай, закрыли дверь и подперли палкой. Слышны топот полицаев, ругань, они так злились, как будто их ограбили, и трудно даже представить, что ждало бы нас завтра на плацу, если бы поймали меня. Но сейчас делается уютно и весело, ощущая в темноте теплые куски мяса. Делим на четыре части конину, а затем общипываем масластую ногу. Скоро остаются только чистые кости, все разделено, и всего так мало. Отдаем одну часть Морскому санитару (так его прозвали в бараке за тельняшку), он доволен, уверяет, что с ним не пропадешь. Даем рядом лежащим по кусочку. Все рады, и спокойно, медленно-медленно, отщипывая по волоконцу, жуем, и у каждого проносится воспоминание чего-то приятного. Вдруг спохватываюсь, что можем сразу все съесть, шепчу:
— Хлопцы, хватит! Все прячь, еще пригодится. Сашка прячет свою долю в чугунок, который хранит в вещмешке, я заворачиваю в полотенце. Лешка хоть и самый худой, но мучительнее всех соглашается отложить трапезу.
Засыпаем в своем вонючем углу, слышен бред раненых, то вдруг кто-то встанет и идет к двери, его нужно выпустить и стеречь дверь, чтобы никто не вошел. Но вот все успокаивается, и накатывает сон, где-то проносится крик полицая, и я натягиваю повыше прозрачное, оборванное Тонино одеяльце.