Судьба ополченца
Шрифт:
Портрет жены совсем восхитил Вилли, и он тут же отдает мне две оранжевых пачки тонких папирос. Это значит пятьдесят штук. Чуть-чуть не получалось по две штуки, ведь писарей двадцать семь, а разделить надо поровну. На помощь придет жребий, и кто-то должен ждать заработка моего от следующих портретов.
Вечером нам, команде писарей, приказано выдать «усиленный ужин». Мы получили по котелку жирного рыбного супа, по кусочку повидла величиной со спичечный коробок, густого, как желе, и хлеба по четверти буханки. В общем, царский ужин, нам даже во сне не могло привидеться такое обилие и такая вкуснота. Ели медленно, боясь объесться, страшно после голода жирно
Утром, как всегда, построение, и нас, писарей, опять повели в зал бывшей столовой Боровухинского гарнизона, усадили за длинные столы. Толя Веденеев сел со мной рядом, может, что надо будет перевести, так как конвоир часто обращается ко мне, то принесет фото солдата, то его фрау и просит нарисовать. Сегодня я плохо себя чувствую, бурлит в животе и рези, болит низ спины. Пересиливаю себя и сижу смирно. Наверно, вчера много съел жирного, вот с непривычки и болит. К счастью, оказалось, что и сегодня писать не будем, нас отпустили в казармы.
Пришел и сразу лег на нары. Было очень плохо, все бегал в уборную, опять подвел меня желудок, видно, сказался мой довоенный колит. Толя привел молодого очень худого врача из госпиталя, они дружили еще в Москве и вот встретились, попали в один вагон, когда нас везли сюда. Звали врача Петром, еще недавно он был студентом мединститута, пошел в ополчение, но, как почти все мы, попал в окружение. Петр пощупал мой живот и сказал:
— Обыкновенная дизентерия. Дело серьезное в этих условиях. В госпиталь взять не могу, да и попадать в него нет смысла. Единственное доступное средство лечения — пить дистиллированную воду и есть уголь из пережженного хлеба, это очистит кишки от зараженной слизи.
Встал вопрос: где взять дистиллированную воду и где жечь хлеб? Толя предложил проводить меня в кочегарку, он имел пропуск на двор кухни, где работал дровосеком.
Толя Веденеев — высокий блондин с отблеском золота в волосах, веснушки делали его совсем золотистым; большие ноги и руки, очень умные глаза голубого с оттенком в синь цвета, курносый чуть нос. Очень молодой и очень обаятельный человек. Толю взяли на кухню рубить дрова. Но он этого не умел, да плюс худоба и слабость, которые делали его совсем беспомощным, и было, наверно, жалко смотреть, когда он размахивался топором и не попадал по полену. На кухне шефом был Карл Кюнцель, австриец из Гамбурга, удивительно добрый, веселый, заводной человек. Он долго стоял смотрел, как рубит дрова Анатолий, потом решительно подошел, взял топор и поколол все поленья. У него это получалось артистично. А Толе сказал:
— Иди скажи на кухне, что все порубил. А то, с твоим умением, выгонят тебя и не получишь еду. Я привык рубить с детства, а ты не умеешь, но парень ты хороший.
На следующий день Кюнцель опять наколол за Толю дрова. Так, вместе с шефом кухни, и зарабатывал Толя свою баланду. Стоял на часах, чтобы никто не увидел, а Кюнцель быстро рубил. Все это Толя рассказал мне по дороге на кухню.
Спустились вместе по крутой лестнице в огромное помещение котельной. Посередине стоял двигатель, у топки возились двое, один — с широкой фигурой, льняными волосами, мягкими чертами лица и плосковатым курносым носом, этого окающего блондина с Волги прозвали Асмо-деем, за то что он в подвале все время работает. Другой был, как бы в контраст ему, — худой и изящный, это наш Димка-скрипач, студент Московской консерватории по классу скрипки, которого я на днях рисовал. Узнав, что нам нужно, Димка охотно набрал котелок горячей дистиллированной воды, а Асмодей сунул хлеб на железном прутке в топку. Хлеб вспыхнул и почернел. Было жалко хлеба, но ничего не поделаешь.
Остудив свой ужин, стал грызть уголь, запивая
— Конечно, если поможет, то приходи, когда захочешь.
Димка, когда я грыз, отворачивался и морщился. Наверно, я представлял не очень приятное зрелище с черным ртом и скрипящим на зубах углем.
На следующий день опять мы сидим в зале и ждем. Но работы по заполнению анкет нет. Пришел Вилли и забрал меня в комендатуру: художника хочет видеть гауптман Генрих, он является начальником канцелярии и комендантом лагеря.
Гауптман увел меня в свою комнату, где было еще несколько человек, и предложил нарисовать портрет с фотографии.
Провозился я с портретом около двух часов, уже подошло время обеда. Все офицеры ели тут же, им принесли денщики. Гауптман отдал мне половину своего обеда и хлеб, я сел в угол комнаты к тумбочке и начал есть.
Офицеры лежали, положив ноги на спинки кроватей, и время от времени портили воздух, больше всех старался Генрих. Было дико и противно. Сделать я ничего не мог, но и есть, несмотря на голод, тоже не смог. Забрал только в карман хлеб, решив, что пережгу его на уголь.
За мной зашел Вилли и повел в лагерь.
С Николаем Гутиевым я познакомился на прошлой неделе, когда меня первый раз привел конвоир рисовать коменданта.
В комнату комендатуры ввели странную фигуру. Военнопленный вопросительно смотрел черными маслинами глаз, пилотка опущена на уши, у пояса котелок, одна нога обмотана куском плащ-палатки. Переводчик-литовец сказал коменданту, указывая на него:
— Этот назвался переводчиком, но ничего не понимает. Мой собрат с завистью посмотрел на меня и сказал:
— Я художник из Ростова и тоже умею рисовать портреты.
Коменданту перевел переводчик, он рассмеялся и передал, что если такой художник, как переводчик, то это немного, но пусть сядет и нарисует его, коменданта.
Мы сели вдвоем и нарисовали портреты коменданта. Ему оба портрета понравились. Нам дали по три сигареты и сказали, что завтра опять позовут. Я обрадовался, что у меня будет товарищ, говорящий хотя бы немного по-немецки.
Конвоир повел нас в лагерь. По дороге мы познакомились. Оказалось, нога у Николая обварена кипятком, и он ее вставил в проволочный каркас, обернув сверху куском плащ-палатки. Ступая в мокрый снег, он морщился и приостанавливался. Конвоир оказался словоохотливым австрийцем. Но, к моему удивлению и огорчению, Николай не мог поддержать беседу, он знал лишь две фразы: «Майн мутер геборен Баден-Баден» («Моя мать родилась в Баден-Бадене») и «Штраус — гут, прима». Штрауса, втроем с конвоиром, мы склоняли и с «гут», и с «гросс-музыка», с закатыванием глаз и поднятием большого пальца, то же самое мы проделали с «гут-Веной» и Москвой, австриец нам усиленно помогал в этом, даже, вытащив губную гармошку, пытался сыграть мотив вальса «Сказки венского леса». Но дальше этого наша беседа с конвоиром не шла. В промежутках я спросил у своего нового товарища, как он рискнул назваться переводчиком, не зная языка, мы знали, что за такую ложь неминуема расплата, отлупят палками.
— О, знаешь, когда объявили: «Кто знает немецкий язык, получит лишнюю порцию баланды», — я поднял руку и сказал, что я сам почти немец, так как майн мутер геборен Баден-Баден. Полицейский сразу меня определил переводчиком к инспектору по сельскому хозяйству. Но когда я просидел у него полдня, он понял, что я плохой переводчик, дал мне кусок хлеба с маслом и отправил к коменданту, где мы и встретились.
Австриец играл вальс, я, скрючившись от боли, произносил: «Штраус — гросс, гут музик…» — коверкал еще несколько русских слов, надеясь, что от этого их смысл будет доступнее австрийцу. Боже, как мучительно дается нам с Николаем каждый шаг, благо что конвоир добрый.