Судьба ополченца
Шрифт:
Бой часов. Часы пробили одиннадцать. Майор сделал знак рукой и что-то сказал Толе. Мы встаем. Я понял два слова: «раухен» и «эссен» — курить, есть, и, не дожидаясь, что ответит Толя, четко выговорил:
— Раухен унд эссен.
Майор нажал кнопку. Через минуту вошел денщик, щелкнул каблуками. Майор отдает распоряжение отвести нас в кантину {4} и накормить. Денщик докладывает, что кантина закрыта, кончился завтрак. Майор приказывает принести папиросы и еще что-нибудь. Опять надежды! И денщик их оправдывает. Он приносит
4
Буфет, столовая.
Майор просит показать портреты. Я вижу, что наши рисунки нравятся. Толя переводит:
— Господин майор говорит, что завтра художники могут закончить портреты, он дает еще двадцать пять минут.
В коридоре нас ждут гауптман Генрих и Вилли. Гауптман очень рад, что услужил шефу, раз майор разрешил кончить портреты, значит, он доволен. Тому, что портрет понравился майору, Генрих даже больше рад, чем своему собственному, начальству нравится — это все для него. Вилли тоже доволен, но уже по другим соображениям, он знает, в каком состоянии мы рисуем.
А у меня, как только мы вышли из кабинета, боль так усилилась, что за первыми же соснами я сразу прошусь отойти в сторону. Привожу себя в порядок и догоняю медленно идущих по ледяной с лужами дорожке Николая, Толю и Вилли. Слышу, как Толя спрашивает:
— Что за человек с красной повязкой в кабинете майора?
— Свинья! — раздраженно говорит Вилли.
— Но у него свастика, — возражает Толя.
— Фашистская свинья! — зло уточняет Вилли. — Посажен, чтобы следить за бароном и доносить.
Гитлер не доверяет знатным фамилиям, рассказывает Вилли, потому что сам из простых. Ненавидит баронов и всю аристократию, вот и приставляет к ним своих людей.
Это было для нас открытием. Таким же, как портрет Ленина, висящий в комендатуре. Генрих тогда, на наше удивление, с гордостью сказал: «Мы не против Ленина, мы — против Сталина». Этим утверждением они хотели запутать нас, и легковерных легко путали. Так и с бароном и знатными фамилиями. Преследуя непокорную аристократию, Гитлер покупал мещан, зарабатывая себе славу борца за простых людей. Стало даже жаль барона, этот образец аристократизма, за которым присматривает свинопас.
Пришли в нашу шумную комнату писарей, надо было всех угостить папиросами и по карамельке дать. После бурной встречи раскрываем желтые пачки папирос, вытягиваем тонкие, как дамские, папиросы и даем по одной каждому, некоторые сразу закуривали, смакуя дым табака. Конечно, хорошо бы наш «Труд» или махорочку, а то эти как из сухих листьев, немцы их делают из морской травы, пропитанной никотином. Все расспрашивали, какой майор, удивлялись, как рисовали в таком состоянии, каждый сейчас, после злополучного рыбного супа, болел животом. Немцы, оказалось, нашли в гарнизоне запасы продуктов и, подозревая, что они отравлены, решили проверить их на военнопленных.
Каждый
Шли дни, к майору нас с Колей не вызывали, и мы по-прежнему работали в комендатуре.
Однажды, когда я пришел во двор кухни, чтобы спуститься в подвал кочегарки за водой, меня остановил военнопленный. Был он среднего роста, в суконной гимнастерке и синих командирских брюках, шинель небрежно накинута на плечи, пилотка суконная очень красиво сидела на голове, видно, что звездочка снята недавно, еще оставался след, сукно невыгоревшее. Вид его весь, подтянутый, совсем отличный от остальных, скорее походил на действующего командира Красной Армии, и лишь отсутствие петлиц говорило, что он тоже военнопленный. Лицо красиво и спокойно. Сказал, глядя мне в глаза:
— Ты рисуешь майора?
Ответил:
— Да, рисую.
И приготовился к неприятному разговору. Но он чуть улыбнулся:
— Я тоже, когда служил, был художником в клубе. Меня зовут Григорий Третьяк.
Я протянул руку и сказал, что я из Москвы, студент художественного института Николай Обрыньба.
— Вот что, — сказал Григорий и, прижав полу шинели, полез в карман, — ты хотел, чтобы поправиться, творог, я достал немного, возьми, раз тебе нужно. — И протянул мне эмалированную зеленую кружечку, завязанную тряпицей.
Это было как сон. Он отдавал мне творог. Просто так.
— Бери, — повторил Григорий. — Раз веришь, что поправишься, значит, поправишься.
Я взял, хотел что-то сказать, какие-то слова благодарности, но не смог, почувствовал, что могу заплакать, так было все неожиданно, и творог, и слова участия незнакомого человека. Глаза его, карие, спокойные, располагали к себе и вселяли уверенность, в нем была какая-то сила.
— Приходи ко мне, я во второй комнате по коридору, где кухонные рабочие. Скажи, что к Третьяку, да тебя Асмодей проводит.
У меня дрожали руки, и я, уложив бережно в сумку из-под противогаза творог, пошел искать место, где смогу съесть его и мне никто не помешает; удивительное чувство веры в целебность творога жило во мне с такой силой, что уже от обладания им мне казалось, что стало лучше, что я уже поправляюсь.
Спустился в кочегарку. Асмодей, узнав о Третьяке и его подарке, ухмыльнулся:
— Григорий — это человек! Сказал, что поможет, так поможет. Мы с ним в одном гарнизоне служили.
Творог был суховатый, видно было, что прошел долгий путь с воли, но я жевал медленно, запивал дистиллированной водой и чувствовал, как делается мне легче, как стихают боли. Да, вера — это великая сила. Уже назавтра я почувствовал улучшение, прошло еще два дня, и мне стало хорошо, я уже не жег хлеб, сушил его и ел сухари с водой, немного прибавляя творога, который прятал в холодном отсеке подвала.