Судьба ополченца
Шрифт:
— Завтра, — сказал барон гауптману, — оформить документы и отпустить в Харьков. Я не знал, что у меня в лагере такой хороший художник.
Нас выводят из кабинета.
Радость столь велика, столь неожиданна, что можно лишиться чувств! Но беру себя в руки, стараюсь успокоиться: не торопись, ты еще не на свободе, еще ты не в Харькове. Николай с завистью смотрит на меня, я и ему говорю: «Подожди, не огорчайся, мы пока не расстаемся». Я знаю, что обречен на тиф. Но где и когда это случится? Вдруг в дороге? Лучше уж здесь, среди своих в лагере. Гауптман приказывает Вилли:
— Завтра утром привести в комендатуру.
Вечером мой
На следующий день встал рано в возбуждении, нужно идти к капитану, наверно, уже и документы готовы. Собрал свое хозяйство для рисования, может, еще когда пригодится.
Пришли в комендатуру ровно в девять. В канцелярии для приема населения только гауптман Генрих. Гауптман ужасно похотливый и всегда, когда мы остаемся одни, портит воздух, что делает громко, с каким-то вызовом, я никак не могу привыкнуть к этому, он, наверно, хочет показать, что меня нет, что я не существую, а может, он и дома так. Но сегодня у меня екнуло сердце — вот сейчас он будет заполнять на меня аусвайс. Гауптман подходит и молча, с чувством, что готовит мне какое-то открытие, достает из нагрудного кармана затасканную иллюстрацию из журнала. Это просто самая пошлая плохая порнография. Кладет ее передо мной и провозглашает:
— Гут!
Я от неожиданности даже оторопел! Ведь он должен мне дать документы, а он хочет дать работу! Но еще не могу расстаться с надеждой, приспособиться к мысли, что можно так поступать, начинаю искать объяснение — может, он хочет перед тем, как отпустят, воспользоваться для себя лично? Ведь не может он ослушаться Менца и не дать мне аусвайс, не отпустить в Харьков. Отстраняю его грязный листок:
— Никс гут!
Он удивлен и обижен:
— Варум {5} , Николай?
5
Почему? (нем.)
Тут он просто вдруг просиял и, указывая жестом на мою худобу, понимающе хохочет. Затем предлагает нарисовать с иллюстрации, увеличив, чтобы он повесил в комнате, обещает уплатить. Мне противно, что я, шатающийся скелет, должен рисовать, чтобы возбудить похоть этого сытого полыселого капитана, но надо получить документы, вспоминаю Кольку, которому должен что-нибудь принести поесть, — и я прячу, уворачивая, наступая коленом и захлестывая петлей, свой стыд, свое отвращение, обещаю сделать. Он насвистывает и довольный отходит к своему столу.
Начинаю рисовать, надеясь, что чем раньше я нарисую, тем скорее меня отпустят. И вдруг пронзает мысль: а если я заболею завтра или сегодня ночью и уже не смогу воспользоваться свободой?..
Появляется полицай со связкой газет и листовок, сброшенных нашим самолетом:
— Пан, гойтэ, самолет накидав, я все посбирав. — И показывает жестами, как он пособирал.
«Пан» выдает ему пачку махорки. Это обычная плата за такие подвиги. Приведенный беглый военнопленный — две пачки махорки. И есть любители курить эту махорку-и зарабатывать ее, стараясь изо всех сил. У меня проносится:
Полицай раскланивается и уходит. Гауптман отлучается с принесенными газетами и листовками, уносит в комнату переводчиков. Замечаю, что одна газета осталась под столом у него, хватаю ее и прячу под гимнастерку за ремень брюк, хотя знаю этот проклятый приказ: за хранение газеты или листовки — смертная казнь; да что считаться, я уже забыл, сколько раз должен был умереть, на один больше, на один меньше…
Рисунок подвигается. Заканчиваю его, подкрашивая мелом и цветными карандашами. Получилась живописная вещь, и я жду, что получу не меньше двух кусков хлеба, а может, еще что-нибудь. Возвращается гауптман и, увидев сделанное, щелкает пальцами и цокает языком, забирает рисунок и благодарит. Потом вытаскивает из пачки три сигареты и подает мне:
— Биттэ, Николай, хорошо.
Я не протягиваю руку за сигаретами, и на моем лице, наверно, нескрываемое удивление. Но тут злость закипает! Я уже чувствую, что документы он не оформил мне не случайно! Да еще заставил рисовать эту гадость!
Вытягиваю свой самодельный жестяной портсигар, бе ру из него своих пять сигарет и протягиваю ему.
Теперь у него удивление и негодование. Бросает рисунок на стол и кричит:
— Мало?! Вэниг?!
Он выбегает из комнаты. Я усаживаюсь и стараюсь себя привести в равновесие, не думать о последствиях.
Но вот проходит с полчаса, и появляется гауптман. Он держит за ножку свежезарезанную, только что ощипанную курицу! Изумительную, с желтоватым оттенком! Вертит ее перед моими глазами и повторяет, победоносно улыбаясь:
— Вэниг?! Вэниг?!
Соглашаюсь, что этого достаточно, и забираю курицу. Я не верю счастью и уже чувствую во рту вкус вареного мяса, мне хочется сейчас же бежать, без всякого строя, без всякой команды — и варить, и скорее есть и наесться до полного насыщения, я даже забыл, что не оформил документы, что у меня за поясом свежая газета и скоро я узнаю все, что делается там, дома, просто невероятно, даже не верится, что может так повезти человеку в один день — иметь свежую газету, только утром сброшенную самолетом, и целую курицу, правда, вдобавок возможность быть повешенным, но это лучше пускай в следующий раз, нельзя так много давать в один день и одному человеку…
Мы идем строем домой, Борман по-прежнему во дворе комендатуры кричит на нас, а затем я вижу, как он идет по дороге, опустив голову, и не верится, что это он только что так взбалмошно кричал на нас, сейчас видно, как он устал и удручен. Но у меня все ликует внутри, и я начинаю думать, как обрадую я Николая, сварив ему, скажем, бульон и дав целую ногу курицы. Он, должно быть, сразу поправится! Ведь это невероятно — бульон и курица! Да, надо будет сварить сегодня и шею с головой. Я провожу рукой по противогазной сумке и чувствую там свою ношу. Да, но ведь его нужно кормить еще долго, ведь две недели минимум; пожалуй, не буду сегодня много варить, лучше сварю ногу и голову, голова может испортиться, а курицу спрячу на чердаке или зарою за домом в снег. Нет, в снег не годится, лучше на чердаке, и буду потихоньку и по частям ее давать Николаю…