Судьба ополченца
Шрифт:
Мы ожидали всего, что угодно, но не того, что встретили, начиная от начальника и кончая работой, о которой можно только мечтать, — роспись по белой стене! Начали наперебой предлагать темы, но тут же спохватывались — ведь это для немцев! Одно ясно: темы должны быть если не в открытую говорящие против фашизма, то хотя бы о неоспоримо гуманных идеях. В большом зале мы с Колей сразу договорились делать росписи по гравюрам Дюрера, коричневым штрихом по белой стене, это даст возможность делать художественные вещи, и немцы от своего художника не смогут отказаться. Зал для столовой я предложил расписать фигурами танцующих женщин: трактуя плоскостно и стилизуя, можно добиться, мне казалось, нейтрального изображения фигур — ни тебе русские, ни украинки, а скорее немки или что-то среднее. На дверях Коля сделает орнамент, а Володя Шипуля будет его раскрашивать, он по профессии биолог, пусть занимается посильным делом и будет тоже художником. Саша Лапшин
Делаем эскизы, и уже по Сашкиному эскизу видно, что трудно ему будет совладать с собой. Я тоже хотел бы написать так, как раньше, но этого нельзя делать, и потому прошу конвоиров достать нам немецкие журналы. Один из них очень охотно пошел к сестре Лизабет и принес целую груду журналов. Мы с жадностью смотрим их. Впервые перед нами жизнь немцев, нам интересно, что у них творится во время войны, обсуждаем и лихорадочно ищем подтверждений, что и для них война не мед, рассматриваем фотографии их разрушенных домов, их улиц. Среди рекламных фото я нашел то, что нужно мне для стены.
Вошла русская девушка с кастрюлей супа, пахнущего не так, как баланда, в нем чищеный картофель и макароны. Девушка — в белом переднике и белой повязке, она работает официанткой, зовут ее Люба, взгляд насмешливый:
— Вот, суп принесла для конвоиров и для вас. Старайтесь, работайте для немцев, то мы вас кормить будем. — Смотрит с иронией.
Надо ответить, бросить что-то на ее двусмысленный вызов, но уже ясно, что это не только вызов, но и мост, по которому может установиться связь, взаимопонимание. В это время мы привыкли к таким фразам, в которых можно всегда скрыться за прямым содержанием слов, а можно пойти по мосту смысла. Отвечаю такой же фразой:
— А мы для них все время стараемся, даже вот в лагере сидим для них.
Люба смотрит в мою сторону, стараясь увидеть глаза, простодушно говорит:
— Что ж, они вас обучат уму-разуму, может, и с вас люди будут.
Люба нас восхитила, но и за нее страшно сделалось, рисковая дивчина, с первой встречи идет на риск, а вдруг мы гады окажемся?
Конвоиры между тем набирают суп в свои котелки и усаживаются, вытянув ложки и разложив на столике хлеб. Один из них, высокий, чех по национальности, из Праги; второй, небольшого роста, немец, зовут его Ганс, он из-под Берлина, дорожный мастер. Чех, его зовут Генрих, старался даже говорить по-русски некоторые слова, Ганс сидел молча и застенчиво улыбался.
— Ну, хватит разговорчиков, — заторопилась Люба, — давайте скорей суп разбирать. Пойду за вторым, а то немки ругать будут. Ох и злющие у нас на кухне немки! Это не Лизабет, она начальница, а и то их боится. — Громыхнула крышкой кастрюли, выложив весь суп в наши котелки, и скрылась за дверью.
Все углубились в сёрбанье супа, изредка делясь впечатлениями. Просто трудно представить, как нам бешено повезло! Нас не отвезли в гестапо, а привезли сюда делать росписи на белых стенах и делать свободно; и конвоиры, видать, хорошие люди, и начальница, как королева, у которой есть такие вот Любы. А суп! Чего стоит суп! Мы забыли, когда ели такой, еще на гражданке.
Опять появляется Люба, но не одна, с ней совсем молоденькая, лет шестнадцати-семнадцати, девочка, тоже официантка, мы сразу поняли, увязалась посмотреть на нас. Лицо ее, с двумя косичками под белой повязкой официантки, еще совсем детское, сразу вошло в душу щемящее чувство жалости и страха за ее судьбу, ведь здесь будут останавливаться фронтовики, едущие в отпуск и из отпуска, а это совсем не то, что тыловые, живущие в нормах полугражданской жизни немцы. Звали ее Наденька, она настороженно смотрела своими черными глазами, разговаривать стеснялась. Зато Люба уже совсем как дома, даже говорит по-немецки с конвоирами. Весело положив им котлеты с макаронами, стала раздавать нам второе, задавая вопросы самые неожиданные и так же неожиданно отвечая на наши. Да, с ней не соскучишься, ясно, что это наша дивчина. Но вот заставила же судьба этих чудных девушек пойти официантками в солдатенгейм.
— Как попали сюда? Да нас с биржи труда прислали, и немец сказал: «Работать хорошо, а то плетка будет!» Вот тебе и попали! Бежим, Надежда, а то наши немкёли уже губы змеей гнут.
Мы заметили, что Ганс котлеты не ел, вложил в котелок и захлопнул крышкой; сидит жует хлеб.
Опять, повеселев после еды и такой чудесной встречи с нашими девушками, принялись чертить, мерять, все больше увлекаясь работой. Нас радовало, что не заставили рисовать портрет Гитлера и никакие там патриотические сцены, а предложили придумать самим, что мы хотим.
Незаметно
Уже все немцы ушли, и рабочих увели в лагерь, осталась в здании только наша группа. Вернулась швестер и, опять смущаясь, сказала, чтобы мы зашли в комнату рядом и поужинали, после чего конвой поведет нас в лагерь.
Открыв дверь комнаты, мы от неожиданности замерли. Посередине стоял длинный составленный стол, накрытый белой скатертью, на нем стройно выстроились тарелки, чашки и кофейники, кувшин с молоком, блюда с ветчиной и сыром, тарелочки с кубиками масла и сахаром. В комнате никого не было. Подойдя к столу, мы смотрели на все, еще не веря, что это нас приглашают сесть, и взять в руки приборы, и есть с тарелочек то, что давно перестало быть реальностью и не грезилось даже во сне и мечтах; белая скатерть с изломами складок от утюга, белоснежные салфетки — все приготовлено не для опустившихся в лагере людей, а как для самых дорогих гостей. Когда стал проходить столбняк, решили держать себя, как будто такие ужины у нас каждый день, то есть не хватать по сумкам того, что сейчас не съедим, взять можно только по несколько кусочков сахара и масла, остальное понемногу оставить. Если нас так принимают, то и нам надо держаться соответственно. Конвоиры усаживаются вместе с нами смущенные и подавленные, им, видно, тоже нечасто выпадает такое счастье. Вижу, как Ганс опять тихонько убрал со своей тарелки кусок ветчины в котелок и жует хлеб, делая беззаботный вид. Туда же исчезли сахар и масло с его блюдечка, а он пил с удовольствием кофе, я не мог понять, почему он все собирает в котелок и делает это, скромно потупив глаза, будто ему совсем не хочется есть, а хлеб — лучше, чем котлеты, ветчина и сыр. Генрих ест с удовольствием, говорит, что ветчина такая, как у них в Праге.
Кончается ужин. Я осмотрел стол, немного поправил, чтобы все осталось как после ужина сытых интеллигентных людей, ребята одобрили это, нельзя перед нашей доброй королевой выступать в униженном положении, ведь она нас принимает как художников, несмотря на конвой и то, что мы пленные. Нас никто не провожал, некому было сказать спасибо, но и это, мы понимали, делалось специально, чтобы не ставить нас в униженное положение.
Конвоиры ведут нас через город в лагерь. Было странно идти по улицам города, хотя и посередине мостовой, как арестантам, но идти по улицам; после проволоки Бо-ровухи это было свободой. Дома многие разбиты бомбежкой или обгорели, люди одеты в то, что у них осталось от прежней жизни. Но удивительно, как быстро все утрачивают свою принадлежность прошлому, как новое время рождало свою «моду», корректируя ее военными условиями. Ватники и сапоги с отогнутыми голенищами — у мужчин, платки и мужские пиджаки на женщинах, оставшихся без мужей, это сделалось обычным; мы шли, на все обращая внимание.
Дорога пошла совсем разъезженная. Вокруг одноэтажные домики, мы уже на окраине. Над нами чистое небо с нежной зарей раннего вечера длинного весеннего дня.
Лагерь в Полоцке размещается на территории бывшего военного городка, мы подходим к проволоке, укутавшей заботливой паутиной голодную массу людей. Договариваемся с нашим конвоем, что завтра ровно в семь будем ждать их возле ворот. Нас впускают на территорию огромного лагеря.
Поодаль стоят пятиэтажные и трехэтажные казармы, плац вытоптан тысячами ног, нигде ни одного листка зеленой травы. Посередине тянулось странное сооружение метров тридцати-сорока длиной. На высокие столбы, соединенные перекладинами, положены две доски, образующие узкий хлиплый помост, к нему с одной стороны приставлена лестница. На земле под помостом — ряд огромных бочек, часть на двуколках. Мы стояли и недоумевающе смотрели, как обессиленный военнопленный в натянутой на уши пилотке с отвернутыми краями, в деревянных колодках влезал по ступенькам лестницы наверх, затем по качающимся доскам, с трудом передвигая ноги, держась одной рукой за перила, чтобы не упасть, дошел до середины и начал копаться, расстегивая ремень брюк. Плац огромный, на нем тысячи людей — и вдруг, чтобы сделать то, что мы привыкли делать в интимной обстановке, человек, превозмогая стыд, должен сделать при всех, над головами людей. А ветер и снег, дождь, намерзлые доски. И нужно попасть в бочку, иначе будут бить, а затем заставят руками убирать испражнения. Мы были подготовлены ужасами нашего лагеря, но додуматься, что можно так издеваться над людьми… Стояли молча на плацу ужаса. Как просто можно растоптать человеческое достоинство, привести людей к скотскому состоянию. Да, этого они и добиваются, это они и хотят сделать с нами, все продумано их учеными, их интеллигенцией, все решительно, чтобы нас уничтожить физически и морально, есть место на земле только высшей, арийской, расе.