Судьба ополченца
Шрифт:
Входим в свою рабочую комнату, и сразу нам приносят кастрюлю супа с макаронами, мясо с подливкой. Принесла все Люба, она не может без шуток:
— Ну как, побывали на германском курорте?!
Наши конвоиры опять усаживаются с нами, и опять я замечаю, что Ганс убрал в котелок мясо и захлопнул крышкой.
Вошла швестер Лизабет, вся удивительно свежая, накрахмаленная, красиво лежит платье белое в тонкую серую полоску, это форменное платье немецких медсестер, но на ней оно выглядит как торжественно-нарядное. Лизабет спрашивает, что нам нужно для работы, какие краски и когда мы думаем приступить к работе. Из нас лучше всех говорит по-немецки Володя, но мы все уже научились объясняться без переводчиков, а я, если непонятно, сразу рисую, и делается
Мы все занялись своими делами. Я делал эскизы, готовил уголь для рисунка. Нам приносили краски, но из этих пигментов трудно будет составить нужные колера.
Опять вечер, и опять белый стол с обилием вкусной еды. Генрих объяснил нам, что сестра не хочет днем, при других, показывать, как нас кормят.
Сегодня мы уже весело шагаем по вечерним улицам Полоцка. С конвоирами установилась дружеская связь, и нас не страшит теперь проволока лагеря, мы ждем, что увидим там Гришу, принесем ему еды, а утром опять уйдем на работу, как в сон, где есть стол с белой скатертью и женская доброта.
Так потянулись дни.
Через пять дней мы уже приступили к работе на стенах. Пришла Лизабет в комнату, где мы рисовали, и сказала, что хочет спросить нас. Опять она покраснела и серьезно начала объяснять, как плохо, что нам приходится ходить в лагерь, тратить несколько часов на дорогу, лучше это время работать; об этом она говорила с комендантом Полоцка, и комендант сказал, что она может взять нас на поруки, мы сможем жить здесь, в солдатенгейме, вместе со своим конвоем; но мы должны дать ей честное слово, что не убежим, так как она будет отвечать за нас.
— Вы подумайте и скажите, сможете вы дать честное слово или нет.
Лизабет смешалась совсем, речь была длинной и очень важной. Мы понимали, что не работа ее заботит, просто ей жалко нас, каждый день отправляющихся в лагерь, за проволоку.
Остаемся одни, и работа — уже не работа, начинается обсуждение. Конечно, заманчиво дать честное слово и остаться, хоть и с конвоем, но почти на свободе, выбрать момент и бежать, ведь честное слово дано врагу; хотя швестер Лизабет и добрая девушка, но она служит в немецкой армии. Я сказал, что, дав слово, мы не можем бежать, так как слово у каждого одно и безразлично, кому оно дано, другу или врагу. Как тогда верить друг другу? Если дал слово и его нарушишь, объясняя, что это в отношении врага, то нарушишь и дав другу — припечет, найдешь объяснение. Николай меня поддержал, и мы все приходим к решению: пока будем работать у сестры, побег откладываем, но подготовку вести надо.
Вошли Ганс и Генрих, они уже знают, что сказала нам сестра, это касается и их, им нас охранять, с них спросит комендант, если мы бежим. Генрих начинает, как может, объяснять нам, как будет хорошо не ходить в лагерь и жить тут, но мы видим, что его мучает другая мысль: не убежим ли мы? Теперь мы стараемся объяснить им и заверить, что, дав слово, его сдержим. Генрих говорит, что он пацифист, и если мы будем бежать, он стрелять не может; а Ганс — евангелист, тоже не поднимет винтовку, но за это их предадут суду. Мы даем им слово, что бежать не будем. Генрих рассказывает, как его вызвал комендант Полоцка и при чешском полковнике спросил:
— Когда ты жил лучше, до прихода
Генрих приложил руку, щелкнув каблуками:
— До прихода!
Комендант развернулся и кулаком ударил его в висок, Генрих думал, что упадет, так завертелось перед глазами. А комендант как ни в чем не бывало опять спрашивает:
— Так когда ты лучше жил — до прихода или после?
— После прихода! — пришлось согласиться Генриху. И комендант весело сказал полковнику:
— Видите, как довольны нашим приходом чехи.
— Так что я у него на заметке, — говорит Генрих. — А Ганс, он совсем на плохом счету. В Полоцке он по двум причинам: по возрасту и потому что он евангелист.
Ганс кивает, он очень застенчивый и сам о себе сказать не может, за него говорит Генрих. Гансу и по убеждениям, и по профессии, он дорожный мастер, война совсем не нужна.
Ганс познакомился в Полоцке с русской женщиной, она уборщицей работает в комендатуре, зовут ее Лизабет, то есть Лиза, у нее маленькая дочка. Ганс их очень любит и, оказывается, потому не ест ничего вкусного, что все для них собирает. Написал Ганс рапорт начальству, что у него в Германии разбомбили дом и погибла семья: потому прошу оставить меня в России и определить на работу дорожным мастером. Начальство разобралось, узнали, что и жена у него жива, и дом не разбомбили. Вызвали, дали гауптвахту голодную. Отсидел он десять дней и еще рад, что из Полоцка не отправили, что может он свою Лизабет видеть. Ганс кивает — все, мол, правда.
Для нас раскрылась судьба наших конвоиров и стало ясно их поведение. Не все немцы коричневые, это фашизм всех старается запрячь в свою упряжку, используя и чехов, и своих евангелистов, и других несогласных. А если чуть больше не согласен, то в концлагерь германский попадешь.
Вскоре пришла швестер Лизабет и спросила, даем ли мы слово. Мы ответили, каждый: да, даю слово. Лизабет радостно улыбнулась и сказала, что сейчас мы можем пойти поужинать, а ночевать нас отведут наверх, в комнату, где размещены немецкие солдаты, наши конвоиры придут за нами завтра, так как для них там нет места.
Никак не можем прийти в себя от свалившегося на нас счастья доброго, человеческого отношения, сидим за столом долго, пока не начинает смеркаться и уже пора идти в комнату, где живут немецкие солдаты, но после всего, что было сегодня, нам кажется, что все дружески к нам относятся, и мы в хорошем состоянии сытых спокойных людей, принявших определенное решение.
Поднялись на второй этаж, в огромный зал, это, наверно, кинозал, пол был еще не готов, но уже установлены брусья, по ним проложены две доски к высокой белой двери. Генрих постучал и — на громкий крик «Я!» — вошел один, доложил, что привел нас, русских художников, ночевать. В ответ раздались крики, ругательства:
— Куда ты привел этих свиней, этих вшивых!
— Еще не хватает, чтобы мы с ними рядом спали! Если будут храпеть, я им заткну глотку!..
Мы все слышим, и даже при плохом знании языка я понимаю все.
Ганс нам объясняет: нужно тихонько войти и лечь, возле окна есть свободные кровати.
Генрих и Ганс ушли, а мы открываем дверь и входим в серый полумрак огромной неправильной формы комнаты с высоким потолком. Посередине комнаты стоит на полу свеча, лежащие на кроватях немцы, их семь человек, дуют на свечу по очереди, кто погасит, им лень встать. Нам нужно пройти через всю комнату, мы идем тихо, но солдаты вдруг перестают дуть и кричат нам, что мы — вшивые свиньи, что, если мы вздумаем ходить ночью в уборную, они подстрелят нас, и всё кричат, что только можно обидного. После белой скатерти, признаний Ганса и Генриха мы, расслабленные, попадаем в эту комнату, и сейчас нам хочется забыть о слове, забыть все и наброситься, перебить этих злых и страшных полузверей. Все мучения всплывают в памяти, какие упали на нашу долю, все страшные картины!.. Но мы тихо раздеваемся, вернее, сбрасываем сапоги и ложимся.