Судьба ополченца
Шрифт:
Дорога пошла полем с буграми, на буграх то избы, то где-то лески небольшие, мы едем уже в колонне, впереди и за нами идут военные машины. Солдат говорит, что близко привал. Машина сворачивает с дороги и останавливается возле кустов. Невдалеке лежит вкопанная в землю бочка, из нее бежит тоненькой струйкой вода. Конвоир и шофер говорят между собой, что дальше будет большой лес и в нем много партизан. Возле родничка валяется пробитая красноармейская каска, может, тут раненый лежал и стонал, утоляя жар внутри холодной водой. Рядом красные с серебряной фольгой обертки от немецких сигарет. Все здесь останавливаются, чтобы напиться, всем необходима эта живительная струйка чистой, как слеза, холодной воды.
Шофер заводит машину, и мы влезаем на свои скамейки. Да, не хочется,
— Много, много партизан есть этот лес.
Мы и сами догадываемся, что много, если б мало, столько полиции не поставили. Мы почувствовали, что приближаемся к месту, где скоро конкретно узнаем, куда бежать и где партизаны; не по смутным рассказам и пересказам, что там или там взорвали мост, эшелон, машину, а наверное; все происходит где-то здесь, в этом лесу, на этой дороге.
Неожиданно машина сворачивает и останавливается, перед нами шлагбаум. Часовой проверяет пропуск, заглядывает в кузов, мы здороваемся, сам не знаю почему, будто увидели знакомого.
— Кунстмалер, — объясняет наш конвоир, — цайхнэн портрет генерал.
Мы якаем, и машина подъезжает к проволочным воротам, таким же как в Боровухинском лагере. Справа вышка, с верхней площадки, загороженной деревянным барьером, торчат стволы пулеметов. Часовой от шлагбаума кричит часовому на вышке, и мы проезжаем в ворота. Дорога покрыта желтым песком, по обе стороны стелются зеленые газоны, справа между высокими соснами блестит вода озера. Слева — длинный кирпичный одноэтажный дом, за ним высокое нарядное трехэтажное здание, это бывший военный санаторий «Боровка». Сейчас здесь располагается Штаб управления оккупированными территориями Белоруссии, и все обнесено несколькими рядами колючей проволоки, высокой, в три с половиной метра, и широкой конусной; деревья между поясами проволоки вырублены, сделана просека, со сторожевыми вышками. Наша машина круто огибает одноэтажное здание и останавливается возле сбитого из свежих досок сарая, примыкающего к конюшне, мы спрыгиваем на землю. Конвоир забрал мешок с письмами и пошел к большому зданию, а нас вводит в сарай ефрейтор, как видно, поляк, так как говорит он по-украински, но с польским акцентом:
— Добже, панове, вам зробили кимнату. Действительно, шикарно. Все свежее — песок на полу,
доски стен, пахнущие смолой, дощатый стол вдоль двухъярусных нар.
— Дали, — говорит ефрейтор, — то будэ конюшня, там кони, а тут панам зала зроблена.
Мы счастливы. В углу даже ведро с чистой водой и алюминиевой кружкой. Ефрейтор рассказывает, что здесь, в глубине двора, размещаются подсобные службы: кухня, мастерские, гаражи и конюшни; работают здесь военнопленные, а живут они в одноэтажном доме у ворот. Там же расположена полицейская часть, которая несет охрану штаба, и в стороне стоят казармы немцев-охранников.
— Паны, може, хочуть купаться? — говорит ефрейтор. — Це можно, я покажу дэ.
Прошли вдоль конюшни и спустились между сосен вниз, к озеру, наш провожатый поясняет:
— Дали в сторону ходыть нэ можно, там колюча проволока и вартовый {8} може стрилять.
Быстро разделись и начали мыться маленьким, твердым, как камушек, мылом. Как приятно ступить босой ногой на траву, погрузиться в теплую вечернюю воду, вода тихая, отражает дальний берег с лесом. Боже, как давно это было, когда я купался последний раз, ходили с Галочкой вечером к тихой Ворскле, такой же камыш… А что, если дышать через камышинку и погрузиться в воду — может пригодиться. Идея Николаю нравится, и начинаются погружения. Мешают дышать перепонки
8
Часовой.
— Ведь все так просто, если поехать в Мюнхен! И живы будем, и не будешь подстрелен со своей трубкой дурацкой.
Его поддерживает Шипуля:
— Он прав, зачем рисковать?
Так, все-таки вырисовываются две линии, одна — ис-. кать связь с партизанами, другая — переждать войну. Когда остаемся с Николаем, решаем особо не выступать, но ждать момента.
Возвратились в сарай, раздражение ребят не угасло, теперь они говорят, что надо поделить между всеми «Рембрандта», подарок Лизабет. Стало обидно и противно. Пробую отмолчаться, но они настаивают:
— Не имеет значения, кому подарено! Все работали — на всех и делить!
Я понял бы, если бы речь шла о табаке или шоколаде, но «Рембрандт» подарен мне, и делить его я не хочу, мне хочется сохранить этот альбом как прощальный подарок и память о Лизабет. Спор обостряется, и я его прекращаю, впервые резко оборвав их:
— Делить не будем, это будет моя вещь.
Лапшин и Шипуля надулись. Это было неприятно, но делить альбом по листочкам мне казалось еще более неприятным.
В дверях показалась высокая крепкая фигура в зеленом костюме литовских полицаев. Но это наш, тоже военнопленный. Приглашаем его войти. За ним входят еще двое в таких же костюмах. В плену люди удивительно привыкли чувствовать друг друга, враг или свой, не только по словам, а по каким-то исходящим токам, по интонации, выражению глаз и еще чему-то необъяснимому. Мы спросили, какие части они представляют? Этот шуточный вопрос как бы перекинул мост, заговорили, и уже они нас начали допрашивать: чего это мы так заинтересовались нарисовать немецкого генерала, что с Москвы приковыляли сюда? Мы сказали, что ищем спокойного места от партизан, потому и думаем отдохнуть в штабе. Один сделал смешную рожу:
— Тут вы можете быть покойны, охрану вам уже дали, даже и ночью ваш сон беречь будут.
Этого парня звали Юрка, он свободно пересыпал фразы изречениями из Козьмы Пруткова, часто нецензурного свойства, и не было конца его остроумию. Сразу сделалось хорошо и доверительно. Рассказали вкратце свою историю, они свою, где, когда попали в плен, в каких сидели лагерях. Оказалось, рядом со штабом есть небольшой лагерь военнопленных, из которого их и набрали обслуживать штабное хозяйство, гараж, конюшню, и надели на них мундиры литовской полиции — темно-зеленые с зелеными же пуговицами френчи, воротник отложной, как у гражданского костюма, пилотки такого же цвета.
Вечерело, пора было прощаться с нашими новыми друзьями. Уже они уходили, поиувствовав нас своими, и мы расставались с надеждой, вспоминая Григория Третьяка и думая о новых возможностях с новыми людьми. Договариваемся завтра опять встретиться. Первый из вошедших, Николай Клочко, был из Москвы, это сразу сделало нас близкими. Была в годы войны особая «национальность» — москвичи, и это чаще всего говорилось как доказательство надежности, хотя попадались и уроды. Еще мне понравился Иван Артеменко, очень кремезный парень из Донбасса, говорил он медленно, весомо, как топором тесал; сказав фразу, умолкал, как бы прислушивался к сказанному; слова были грубые, но ладно вытесанные, из нескольких слов получалась фраза, над которой думать надо долго, потому что много, видно, он старался мыслей в эти «поленья» вложить, объемные у него слова были.