Судьба ополченца
Шрифт:
И вот однажды вечером меня вызвал Шульц и предупредил:
— Завтра Николай должен рисовать портрет генерала.
Я знал, что предстоит рисовать генерала, но как-то неприятно защемило внутри.
Сеанс мог продолжаться один час, с одиннадцати до двенадцати, после чего генерал опять занимался делами, затем отдыхал и в два часа обедал.
Утро. В полной готовности стою перед Шульцем с планшетом, тарелкой и кувшином воды. Посмотрев на часы, обер-лейтенант поднялся, шагнул к двери, которую предупредительно открыл солдат, и мы зашагали по коридору к кабинету генерала. Возле кабинета стояли два часовых с автоматами, Шульц стукнул в дверь. Услыхав «Биттэ», солдат открыл дверь
— Прекратить?
Генерал, чуть приподняв ладонь от стола, останавливает Шульца, тот, в свою очередь, передает шепотом мне:
— Цайхнэн, цайхнэн.
Вижу, как набирает сходство мой портрет, лепка идет уже большими формами. Сделал прокладку теней глубже и перехожу к деталям, рисую кистью ордена и белый эмалевый крест, полученный «из рук самого фюрера», как сообщил мне Шульц.
Внезапно раздается мелодичный звон стенных часов, он оповещает, что сейчас часы пробьют двенадцать. Сразу стало легче, будто отпустили удавку на сдавленном горле и я глотнул воздуха.
— На сегодня все, — тихо говорит обер-лейтенант. — Николай свободен.
Все, кроме генерала, задвигались, как механические детские игрушки. Конвоир подходит, придерживая автомат, наклоняется и берет кувшин. Я беру тарелку, краски и кисти. Шулыд забирает планшет. Глаза дога неотступно следят за каждым нашим движением. Мы выходим, один из часовых тихо закрывает за нами дверь.
По коридору Шульц прошел молча. Когда вошли в его кабинет, сказал:
— Зэр гут, Николай. Завтра в одиннадцать быть здесь.
Ребята ждали меня, и, только придя домой, я почувствовал, как устал, в каком напряжении был; лег на Колькины нары, не имея сил влезть на свои. Через какое-то время ребята начали спрашивать, я рассказал вкратце; но разве расскажешь все, что пережил.
Постучали и вошли Коля Клочко, Юрка.
— Мы, хлопцы, пришли пригласить Николая в гости, нашим его табак очень понравился.
Внутри все сжалось, неспроста Николай приглашает. Но нельзя дать
— Э-э, да тут только половина, на всех не хватит. Может, у тебя есть, — обратился к Гутиеву, — то пошли, покурим.
Мы неторопливо вышли, на пороге бросил:
— Жаль, не купались. Юрка тут же отреагировал:
— Что ж, пошли на берег, искупаемся.
Влезали в воду каждый по-своему. Юрка, не успев брызнуть на тело, уже бросился в воду. Николай Гутиев без очков ничего не видит, потому осторожно ставит ноги, вытягивая пальцы, а потом поджимает их. Клочко умылся, облил себя из пригоршней и поплыл, разрезая сложенными ладонями воду. Я побрел, поднимающаяся вода все выше обжигала тело…
Через несколько минут вылезли, сбросили ладонями капли воды с тела, вытерли лица одним полотенцем, оделись и улеглись на траву. Вытягиваем с Николаем табак, все закурили. Это блаженное состояние свежести от воды, которая сняла все напряжение, задень накопленное. Ждали, что скажет Клочко. Я не выдерживаю:
— Ну что?! Виделся, говорил?!
— Да, — неторопливо начал Николай, — но командир сказал: «Помочь ничем не можем, пусть сами бегут. Сами в плен попали — сами пусть ищут путь на свободу. Людей не дам».
Начинаем опять совещаться: может, запросить их, пусть тол передадут, а мы штаб рванем? На том и порешили.
Пошли в общежитие к ребятам, по дороге договариваемся: о переговорах с партизанами не говорить никому, ни нашим, ни их ребятам, слишком серьезно может обернуться неосторожное слово для связной, девушки, которая любит Николая.
На табак все накинулись в общежитии, каждый затянул толстую самокрутку, я рассказывал, как рисовал генерала, ребята сочувствовали, догадывались, что не просто это и не мед.
Домой пришли вечером, наши уже лежали, Володька спал. Тихо разделись, влез к себе, и было досадно, что словом нельзя переброситься. В окно светила луна, лучи падали на пол, рисуя переплет рамы, за стеной привычно топтался бесхвостый мерин, немцы почему-то хвосты лошадям подрезают; полнолуние, наверно, потому он так беспокоен и так тяжело вздыхает, а то фыркнет, и опять слышно похрустывание, жует свое сено…
Глава одиннадцатая. Июль 1942
Второй сеанс. — Поездка в Лепель. — Две дуэли
Наступил июль, солнечный, с душистым сеном, которое привозили к конюшне и сваливали возле нашей двери. Мы, конечно, не в лагере, даже можем ходить купаться, но, боже, как хочется пойти в луга, где растут цветы, а я их вижу только скошенными, среди сена. Ребята, те ходят по пропускам и косят, гребут сено в стожки, это счастье; иногда они запрягают нашего огромного мерина, ни слова не понимающего по-русски, и привозят сено в штаб. Мы уже знаем, что вправо от ворот дорога идет на Витебск и в той стороне, через километр-два, луг, там ребята косят, дальше, на бугре — бараки полицейских.
Утро, жду одиннадцати часов. И опять я сижу перед догом и его хозяином и стараюсь нарисовать портрет человека с белым эмалевым крестом. Ведь за что-то ему дали этот крест и назначили командующим над всей оккупированной Белоруссией. Генерал по-прежнему молчит, но, когда я думаю, добрый он или злой, сомнения решает этот крест, за доброту и гуманность такие кресты не дают, значит, он заслужил доверие. И мне доверяют его нарисовать. В глазах немецких солдат это такая честь, что каждый из них считает меня в рубашке рожденным. Сижу, весь превратившись во внимание, прописываю глаза генерала, и мне кажется, что все уже получилось, но сзади меня Шулыд тихо говорит: