Судьба ополченца
Шрифт:
Позднее пришлось нам расстаться с Тассом, об этом я еще расскажу.
Глава семнадцатая. Декабрь 1942
«Портрет Дубровского и Лобанка». — Рождение замысла. — Вывозим из Боровки семью партизана. — Едем за орудием. — Поджог. — Картина «Выход бригады Дубова на операцию»
Пока кузнецы и конюхи делали ось, налаживали упряжь для лошадей, чтобы ехать за орудием, я рисовал листовки, готовил холсты и подрамники для картин. К Октябрьским торжествам сделал я для штаба бригады портрет Сталина с репродукции Герасимова, и теперь он висел напротив двери в землянке Дубровского, сразу привлекая внимание всех входящих; свои уже привыкли, а когда из других бригад приезжали, то сильно удивлялись, что в штабе у нас настоящая картина висит и есть в бригаде свой художник. Вот
Однажды зашли в землянку Дубровский и Лобанок. Я уже давно решил нарисовать Дубровского и тут предложил:
— Федор Фомич, попозируйте, я сделаю ваш портрет. А он вдруг говорит:
— Пришли мы вдвоем, так и рисуй нас двоих — вместе, а не поодиночно.
Это меня ошеломило. Задача трудная: ни отхода, ни света, лампа одна, их осветишь — на листе будет темно, да и двойного портрета я никогда не делал. Но нельзя мне сказать «не могу». Вспомнил про свой холст и решил: напишу их на холсте, маслом.
Усадил свою натуру на нары, сам сел на противоположные, а холст прислонил к спинке стула и на сиденье положил свою палитру стеклянную. Выдавил краски, кто-то из ребят уже принес и подключил вторую лампу.
Светло на холсте семьдесят пять на девяносто, светят двухсотваттная лампа и другая поменьше, комбриг и комиссар сидят рядом, так и пишу их — рядом, в одинаковых зеленых гимнастерках командирских. Я понимал, что нужно создать портрет, показывающий их дружбу и единство. Отряды их объединились в бригаду недавно и получили единое название — не Дубровского и не Лобанка, а от фамилии Дубровского: бригада Дубова. Все делалось, чтобы укрепить авторитет двух командиров, чтобы не было антагонизма у бойцов, а была единая бригада — дубовцев. Дубровский — секретарь Чашницкого подпольного райкома партии, Лобанок — Лепельского. Даже шубы у них одинаковые — белые, длинные; взяли их у немцев при разгроме эшелона.
Федор Фомич очень спокойный, обладает огромным тактом и внутренне очень интеллигентный человек. Несмотря на тяжелую жизнь и малое образование, три класса церковно-приходской школы, он умеет руководить людьми, от него исходят спокойствие и доброта. Он никогда не приказывал: вызовет, разъяснит задачу — и это приказ. Но слушались беспрекословно. Рост у Дубровского высокий, фигура крепко сколоченная, чуть полноват, рядом с ним Володя Лобанок кажется хрупким и маленьким.
Володе тридцать четыре года, он моложе Дубровского, небольшого роста, всегда очень подтянутый, с живой реакцией. Во время сеанса мне то и дело приходится призывать его к спокойствию. Лицо у Лобанка все время в движении, глаза то живо загорающиеся, то с напряжением смотрящие — очень подвижное лицо, уловить его черты на холсте трудно, а если остановить их, то делается непохоже. Пишу Лобанка чуть ближе, тогда они с Дубровским сравниваются больше в росте, потому что я знаю, если писать параллельно и получится один маленьким, а другой большим, это вызовет ущемление самолюбия, и Лобанок не преминет мне сказать: «Что ж ты комиссара такого маленького сделал».
Холст пьет скипидар, краски чуть жухнут, но не темнеют, значит, грунт хороший. Работаю и все время боюсь, что не усидят они и не успею я прописать лица. Начинаю заводить разговор, чтобы им интереснее, не так утомительно сидеть было, спрашиваю Дубровского:
— Федор Фомич, а с чего все начиналось, как вы собирали людей?
Я знал, что Дубровский воевал еще в Гражданскую войну, в финскую кампанию был политруком, и теперь он рассказывает, как начинал партизанить. Оказывается, уже в октябре сорок первого их группа была направлена через линию фронта для организации партизанского движения в этом районе, где до войны Дубровский был директором МТС. Ночью во время боя они перешли линию фронта под Великими Луками, затем в Белоруссии двигались по течению Двины.
— До
В марте сорок второго года было принято мной решение собрать всех людей, с которыми я держал связь, в Ис-топищенском лесу — для перехода к боевым действиям. Кулаков, идя на эту явку, был пойман в Жарах немцами. Сразу ему сломали обе руки, на спине порезали кожу, вырезав звезду, — готовили для допроса. Держали его в подвале школы. Издевались. Но он не сказал ни слова. То-.гда выкололи глаза, отрезали язык. На кладбище заставили рыть землю перебитыми руками и живым закопали в могилу.
Явка состоялась, и, бросив подполье, мы перебазировались в лес для открытой борьбы. Первое — в месть за Кулакова — разбили Жарский гарнизон. У нас было два автомата, мой и Карабаня, и одна винтовка. Немецкий гарнизон в пятьдесят человек размещался в школе. В нашей группе: Карабань, Бородавкин, Никифоров, Жарко, до семи человек. Подошли со стороны кладбища, я начал командовать как будто батальоном: «Первая рота — левей! Вторая — заходи справа! В атаку! Ура-а!..» Немцы не выдержали психологической атаки, бежали, оставив пулемет, автомата три, несколько винтовок и боеприпасы.
После этого успеха к нам начали приходить ежедневно партизаны и партизанки. С группы стал расти отряд. Это был уже апрель сорок второго. Мы сделали несколько операций. Устроили засаду у леса Крулевщизна возле деревни Воронь: разбили две автомашины, уничтожили семьдесят два фашиста. В это время Сафонов Николай командовал одной группой, а другой — Вася Никифоров.
Отряд уже насчитывал примерно сто человек. В мае на одну операцию пошло со мной восемнадцать человек. Во время боя левая группа стихла, я побежал от Сафонова к Никифорову выяснить, отчего затихли, бежал по ржи, с меня сбило шапку, затем ранило в руку. Но бой уже разгорелся с большой силой. И мы выиграли бой. В нашем отряде не было врача, и я лечился в бригаде Мельникова. Когда возвращался к своим, за мной пришло около семидесяти человек, которые меня знали раньше, до войны. Отряд с каждым днем разрастался в бригаду, отовсюду шли люди. Пришли такие активные партизаны, как Маркевич Сергей, Миша Чайкин, Диденко Михаил, Звонов…
У Дубровского в лице спокойствие и уверенность, Лобанок на все остро реагирует, и на рассказ Дубровского, вставляет свои замечания, живо комментирует, и на мое поведение — все его касается; измеряю карандашом пропорции, вытянув руку, — Лобанок сейчас же с вопросом:
— Что, Николай, у кого нос больше?
Передо мной сидят два таких разных человека, и я должен задавать им вопросы и слушать, реагировать, да еще не на одного, а вести беседу с двумя и при этом следить за их лицами, а мне нужно укомпоновать две поясные фигуры на небольшом холсте, и отхода у меня нет, и хлопцы здесь же, все трое, Чайкин, Ванечка Чернов и Николай Гутиев, умостились и не уходят, им интересно. В каком надо быть напряжении, чтобы преодолеть даже эти, физические трудности! Я работаю на публике, ощущая и доброжелательность ее, и веру, и ответственность. И ребята чувствуют это. Ни звука, ни движения за моей спиной — забились на нары, оставив меня как бы сам на сам с портретируемыми. Даже Тасс, мой пес, нем и глух, не шелохнется под нарами. Эта обстановка делает сеанс каким-то неистовым, я как бы заново доказываю свое мастерство и свое понимание человека, потому что портрет не кончается мастерством, тут не может быть ремесленного, скрупулезного фиксирования, портрет несет в себе духовное воплощение натуры через твое, художника, содержание, и эта задача вздыбливает, заставляет тебя собраться и отдать все.
Уже за полночь, чувствую спад напряжения у моей натуры, надо иметь совесть и отпустить их, а то в следующий раз не захотят сидеть. От этой мысли меня бросает в жар. Нужно сейчас же их сфотографировать, тогда я смогу поработать над фигурами по снимкам, без натуры. Это меня успокаивает, и я предлагаю:
— На сегодня достаточно. Но надо немного посидеть еще, я сделаю фотографии.
Ставлю свой «фотокор» на самодельную треногу и делаю наводку. Лобанок и тут не унимается:
— Есть ли у тебя пластины в кассетах? А как же ты отпечатаешь фотографии?