Судьба — солдатская
Шрифт:
На кухне мать складывала в продуктовую сумку матерчатые мешочки из-под круп. Увидев Валю, проговорила:
— Вот… Акулина Ивановна в магазин побежала… Гляди, так и очереди начнутся. Надо купить чего пока.
Валя поморщилась. «В такое время, когда… когда мы должны думать о защите Родины, когда… идет война, когда на границе убивают наших людей… когда… Нет! Никуда я не пойду — стыд один». Матери сказала недовольным тоном:
— Ну как так можно! Акулина Ивановна всю жизнь редиской да репой торгует, а ты… Как хочешь, я не пойду. Стыдно в такие часы думать о желудке.
Варвара Алексеевна насупилась. Продолжая подбирать и складывать мешочки, выговаривала дочери:
— О желудке всегда надо заботиться. Он как дитя малое: есть захочет и просит,
Валя прошла в большую комнату. Отец лежал на кровати. Увидев дочь, пододвинулся к стене — садись, мол.
— Что там слышно-то? — тихо спросил он, когда Валя присела на краешек кровати. — Война, значит?.. Так, так… Все лежу. На завод сходить бы, а лежу… Проку-то от меня теперь мало. Это годков бы так с пяток — десяток назад… Лежу все, думаю… В империалистическую… спервоначала казалось, что раздавим Вильгельма, как гниду. А не вышло… — Он, видимо, отвечал на какие-то свои мысли. Валя слушала его рассеянно — думала о Петре да о том, что ей делать, куда податься, не сидеть же сложа руки, раз случилось такое. — Нет. Враг, он, прежде чем напасть, сил набирается… И пока ты сломишь его… Пруссак издавна такой, и в два счета с ним не разделаешься… Оно, конечно, победим. — Спиридон Ильич вздохнул. — Война, она штука тяжелая. Как ни придется, а победить надо… Иначе тебя скрутит, окаянный. Вон в восемнадцатом годе — разутые, раздетые, в голоде — и то одолели. Всякие там Юденичи, хоть у них и танки были, а натолкнулись на народ — и вспять пошли… А сейчас и вовсе: только одним коммунистам оружие в руки дай, какая армия будет! Тут по ковру к победе Гитлер не придет… Помню, когда уже партизанил я, как получилось. Контра эта всякая к Питеру, а мы ее отсюда, с тылу. Они думали, им красную дорожку выстелют до Смольного… Не вышло… Я тогда был у Егорова, Матвея Егорыча… с ним и партизанил.
Отец на минуту смолк. Растирал рукой грудь над сердцем — болело. Валя глядела на узкие, костистые плечи отца и старалась представить, сильный ли он был в молодости, и не могла.
Прокашлявшись, отец снова заговорил:
— Весь народ в тот год поднялся. И старые, и молодые шли, и, как ты, девчонки были. Одна пришла, помню, к нам в отряд — тогда мы, кажись, под Островом уж были, — малюсенькая такая, и говорит: «Я на фельдшера училась. Примите сестрой милосердия».
Валя схватила отца за руку, прижалась к ней горячей щекой.
— Папа, я тоже сделаю так. Я же в дружине училась, на сестру! Что я, даром в Осоавиахим ходила?!
Валины глаза искрились, в ее голосе слышалось горячее отцовское упрямство.
Спиридон Ильич, погладив дочь по голове, положил руку на ее ладонь. Сказал:
— Трудно сейчас еще решить… Таких, как ты, вряд ли теперь возьмут… Ведь тогда что было!.. А сейчас мы… Армия-то у нас вон ведь какая!
Вошла с хозяйственной сумкой в руках мать.
— Я все равно решила, папочка, — твердо сказала, поднявшись с кровати, Валя. — Сейчас же иду в военкомат. Добровольцем пойду.
Мать, сразу взяв высокую ноту, заголосила. Сумка выскользнула из ее рук. Припав к дочери, она уткнулась ей в плечо. Валино платье мокло от материнских слез.
— Ты вот что, мать, — пробасил, насупившись, Спиридон Ильич, — слезы эти… чтобы духу их в доме не было. А дочь… Что же? Жалко. Дочь, она кровь с тобой наша. Да только, если все заголосят так, как ты, Гитлер этак, пожалуй, и до нас доберется… Вон на финскую сколько добровольцев ушло — и ничего, вернулись.
Мать опешила. Оттолкнув от себя дочь, с обидой выговорила:
— Хорош отец!.. Как был ты непутевый, так и есть. Ерманскую по фронтам горе мыкал, в гражданскую все болота на брюхе исползал, а семья хоть как тут… Хоро-о-ош!.. Да подумал бы: может, хватит с наше-то?.. Нет, надо еще и родную дочь на убиение толкнуть! Родную!..
Валя вышла на кухню. Про себя упрекнула мать: «Эх, ты… Не понимаешь ты…» — И спросила ее оттуда, через дверь:
— Выходит, зря пели мы «Как один человек, весь советский народ за свободную Родину встанет…»? Для удовольствия,
Увидав на столе кринку с молоком, Валя ощутила голод. Достала краюху пшеничного хлеба. Стала есть. Вошла мать.
— Села бы хоть, — проговорила Варвара Алексеевна и отвернулась к посуднику, не в силах глядеть на дочь, потому что видела ее уже где-то там, на черте между жизнью и смертью, отчего старые, много видавшие на своем веку глаза снова застилались слезами.
Глава третья
Все утро первого дня войны Чеботарев ворочал ящики, грузил в машины и на повозки продукты, боеприпасы. Пришлось даже выносить из казарм постели и таскать их на вещевой склад. И что бы он ни делал в это утро, ему все вспоминалось мирное время, счастливое, сулившее человеку много-много хорошего. Память упорно возвращала его во
Медленно гонит к Оби холодные воды Сосьва. Петр стоит на выдавшихся далеко в реку деревянных помостах пристани. Остриженный, с набитым продуктами холстяным мешком за плечами, в фуфайке и яловых сапогах. Стоит среди таких же, как он, призывников. А рядом — мать и отец. Мать время от времени уголком белого в полоску головного платка, завязанного под подбородком, утирает заплаканные глаза. Отец, не терпевший слез, от сознания, что нельзя при людях отругать жену, хмурится и глядит на белую от пены Сосьву — дует сильный низовой ветер, и по реке идут, тяжело наваливаясь одна на другую, серые, как волчье брюхо, громадные волны… А Петру, как и всем призывникам, радостно. Подумать, сколько ждали они, еще мальчишками, этого дня, когда их призовут в армию! Сколько связано было у них с этим мечтаний! Сколько надежд питал каждый из них, думая об армейской службе!.. Взгляд Петра уходил за Сосьву, за острова, за Малую и Большую Оби, за глухие таежные леса — урманы… В памяти всплывает родной Полноват, где провел отрочество. Возбужденный, думал, с каким чувством в Омске посмотрит впервые в жизни на автомобиль, на чудо-паровоз, знакомые только по кино и картинкам в учебниках и книгах. Не выходит из головы и Лиза, девушка, с которой дружил со школы и которую любил. «Как прибудем на место, надо сразу же ей написать», — неторопливо рассуждает про себя Петр.
Ветер доносит далекий приветственный гудок парохода. Все поворачивают головы на звук. Далеко-далеко, за островами, заросшими талом, стелется от него дым.
Пароход. Заволновались, зашевелились люди. Но долго еще виден был один дым. Потом наконец из-за светлой таловой зелени выплыл белый, сверкающий на солнце стеклами окон и сам пароход. Разбивая лопастями колес воду, медленно пришвартовался он к пристани… А через два часа дал уже второй гудок. Началось прощание. Мать Петра, натерпевшаяся горя, пока муж скитался по тайге с партизанами в гражданскую войну, а потом, вступив в Красную Армию, гонялся за разбитыми белогвардейцами и дрался с японцами, на всю жизнь затаила в душе страх к военной службе и поэтому сейчас обливалась горючими слезами и выла на всю пристань, так что можно было подумать, будто хоронит сына… Отца это окончательно взбесило. Поддав легонько жене в бок — а кулак у него был увесистый, — он угрожающе пробасил ей на ухо:
— Перестань! Срамота одна. — И медленно протянул сыну руку.
Они крепко, по-мужски, с ухмылкой на лице, обнялись. Отец грубовато сунулся после этого Петру в лицо щетинистыми рыжеватыми усами.
Прозвучал третий гудок, когда Петр наконец пошел на палубу… Подняли трап. Отдали носовой конец, и пароход стало относить от причала.
Работали колеса. Медленно отходила пристань. Петр все глядел на отца с матерью. Ему было грустно. Он вспомнил отцовский взгляд, когда тот стал обнимать его: та же, что у матери, только приглушенная боль разлуки. И когда пристань осталась далеко позади, он продолжал еще думать об отце с матерью — почему-то теперь оба они казались ему чем-то единым, целым.