Судьбы крутые повороты
Шрифт:
Втайне мы завидовали Очкарику. У него было все, чего никогда не было у нас, деревенских ребятишек: велосипед с красными спицами; два карманных фонарика с запасом батареек; полевой бинокль, чтобы посмотреть в который, мы выстраивались в очередь. А складной ножичек у Очкарика был такой, что Мишка охотно отдал бы за него не только все свои бабки с битком-налитком, а даже компас и поджигательную самоделку, из которой стрелял так прицельно, что с двадцати пяти шагов попадал в тыкву, надетую на кол изгороди. Но с ножичком Очкарик, несмотря на все Мишкины подходы,
— В вагон-ресторан ребятишек не пускают, — сказал я, хотя в душе уже горячо включился в замысел Мишки. — Может, кого попросить?
— Я уже говорил с дядькой Серафимом. Его всегда пускают. На прошлой неделе он купил там целый ящик «жигулевского» и две бутылки красного вина, какого у нас ни в раймаге, ни в сельпо не продают. Ну, так как — продадим бабки?
— Конечно, — не задумываясь, согласился я. — А когда их отдадим Очкарику?
— Завтра утром. А за мой биток обещал хорошую цену, — сказал Мишка и, время от времени озираясь по сторонам, свернул маленькую самокрутку.
— Твои где лежат? — спросил он.
— А твои? — все еще не выходил я из подполья со своей захоронкой.
— В канаве, в стрижиных гнездах. Говори, не бойся, где ты прячешь? По половине продадим Очкарику, а остальные перепрячем.
Мишка мне доверился не только в бабках, но и закурил при мне, не боясь, что я проговорюсь отцу, а потому я не мог не открыть ему свою захоронку.
— Мои на чердаке. Когда достанем?
— Да хоть сейчас! — Мишка встал и, заплевав цигарку, готов уже был идти на зады огорода.
— Нет, Миш, я боюсь лезть ночью на чердак. Там — бабушкины доски на гроб. Я и днем-то их боюсь. — И вправду, я и днем, когда лазил на чердак, сторонил взгляд от просушенных дубовых досок, которые, по просьбе бабушки, отец сложил там штабельком. — Давай лучше утром. Только как встанешь — разбуди меня. Без меня на чердак не лезь. Уговор?
Я протянул Мишке руку, и он крепко пожал ее.
На том и порешили: утром, как только встанем — сразу же, после того как выгонят стадо, к Очкарику. Вот только плохо, что он, как все городские, любил поспать. Но ничего — разбудим, сам набивался купить. Втайне я тут же подумал: а не предложить ли мне Очкарику один из двух своих битков, тот, что похуже — может, даст копеек двадцать пять — тридцать, купим маме лишнюю бутылку «ситро».
Умостившись на полу в горенке, где мы с Мишкой всегда спали под старым отцовским тулупом, и отнесясь к равномерному отцовскому храпу, как к колыбельной убаюкивающей музыке, мы заснули быстро, словно два заговорщика, условившиеся совершить во имя человечества разработанный план подвига.
Ночью мне приснился страшный сон: наша станция; на перроне остановился курьерский поезд «Москва — Владивосток», и из вагона-ресторана дядя Серафим выносит сразу ящик «ситро» и несколько кульков дорогих конфет. Мы бросаемся с Мишкой к нему, спеша все это принять из его рук, а он смотрит на нас грозно и кричит:
— Деньги на бочку!..
Мы с Мишкой лезем в карманы, обшариваем их, выворачиваем наизнанку, но денег там — ни копейки. Дальше
Проснулись мы с Мишкой рано, когда еще были слышны стрельчатые нахлесты кнута да зычный голос пастуха, однорукого Кирюхи, которого коровы и овцы понимали так, что вот уже много лет без подпаска с одной лишь замухрышистой брехливой собачонкой он управлял стадом в сорок с лишним коров и около сотни телят и овец.
Холодная роса, пригибая на стёжке густую зеленую отаву, обожгла босые ноги Мишки. Я же юркнул на чердак, как ящерица, по одному лишь мне известному лазу и, отворачивая голову от бабушкиных гробовых досок, пролез к своему тайнику. Бабки для продажи отбирал те, что похуже: с Мишкой на этот счет уговора не было. Что касается Очкарика, то он, горожанин, проживающий на третьем этаже каменного дома, рядом с океанской бухтой «Золотой Рог», еще не успел как следует вникнуть в наши деревенские мальчишеские хитрости, и я не сомневался: купит то, что принесем.
Пока делил бабки на две кучи и считал их, почему-то от двух отлетели жопки. Причем бабки-то были видные, уже бывалые не раз в горячих битвах. Став теперь «хрулями», они сразу же потеряли вид и стали коротышками-растопырками. Пришлось пойти на хитрость, на которую не раз отваживался и Мишка. У трубы в ржавой банке из-под консервов стоял еще не высохший отцовский столярный клей, схваченный зыбистой пленкой сверху. Пропоров пленку донышками «хрулей», я обмакнул их в клей и прилепил, что есть силы, к ним попки. Чтобы не видно было клея, я протер бабки изнанкой подола рубахи и, удовлетворенный тем, что «хрули» вновь приняли свой воинственный вид, начал спускаться в чулан тем же лазом.
По дороге половину бабок из подола рассыпал. Падая на железное корыто, они загремели и всполошили на нашестах кур. А тут, как на зло, и сам споткнулся, обрушившись на корыто. В чулане раздался такой гром, что прибежала бабушка и, увидев меня в корыте, перекрестилась, приговаривая:
— Господи Исусе Христе… Да как же ты сюда попал?.. Какая нечистая тебя уложила?
— Нечистая, — огрызнулся я, почесывая саднивший бок. — Наложила своих досок гробовых — вот тебе и нечистая.
Поняв, что ничего страшного не случилось, бабушка закрыла дверь чулана.
На счастье, склеенные бабки не развалились, я собрал их в худое ржавое ведро, в которое собирали золу, и вышел во двор. Мишка уже поджидал меня в огуречнике. Свои бабки он сложил в длинный женский чулок без пятки и без носка, перевязав низ суровым шпагатом.
— Ну, пошли? — спросил Мишка.
— Пошли, — ответил я, и мы вышли со двора.
— А если он спит?
— Не должен. Он встает по времени, какое во Владивостоке. Его бабка говорила, что утром он ест, как барин, по полчаса. Сам знаешь этих городских, они не как мы, — сказал я, не столько отвечая Мишке, сколько убеждая себя, что пора бы Очкарику вставать.