Судьбы крутые повороты
Шрифт:
— Постараюсь, — чтобы не молчать, ответил я.
— Леньку Холодилина знаешь?
— Знаю! — встрепенулся я. — А кто его не знает.
— Баловник и лодырь?
Улыбка на лице начальницы потухла.
— Да-а… — протянул я, но тут же спохватился, понимая, что сделал большую глупость, и стал выкручиваться. — Но он лучше всех стоит в воротах. Физрук сказал, что из него вырастет хороший голкипер.
В те годы слово «вратарь» мы, ребятишки, считали деревенским, а потому козыряли иностранными футбольными терминами: «голкипер», «хавбек», «аутсайд», «корнер».
— Да, — печально произнесла
Я опешил. Как же так? Я, которого все в школе считали отличником и тихоней, должен взять шефство над неуправляемым сорванцом Холодилиным!
— Ну, что молчишь-то? Согласен?
— Постараюсь… — угрюмо и нерешительно буркнул я, пока еще не представляя, в чем может заключаться мое шефство. В одном я был уверен — перечить воле начальницы нельзя.
Определили меня в средний отряд, Мишка был в старшем.
Первый день мне все было в новинку. В «мертвый час» ребятишки из моей комнаты заперли дверь изнутри, прикрутив веревкой ручку к ножке кровати, и открыли азартную репейную войну. Заслонив голову одеялом, каждый, держа в руке комок заранее заготовленных репьев, норовил влепить его не куда-нибудь, а в волосы своему соседу. Каждое меткое попадание сопровождалось взрывами восторженного смеха и улюлюканьем. Репейная баталия сразу же прекратилась, как только мальчишки увидели, что кровать, за которую была привязана веревка, задвигалась по полу.
В комнату буквально ворвалась начальница, но все «репейные бойцы» уже лежали на своих койках, с лицами, глядя на которые можно было подумать, что в комнате сонное царство. Много лет спустя я где-то не то услышал, не то прочитал, что самыми лучшими артистами являются дети.
Лишь я один, не принимавший участия в баталии, натянув до подбородка одеяло, смирно лежал с открытыми глазами и виновато смотрел на начальницу.
— Ты почему не спишь, Ваня? — спросила она. — И почему такой бледный? Уж не заболел ли?
— Что-то голова кружится. После завтрака несколько раз рвало, — виновато ответил я, словно чувствуя какую-то вину за свое нездоровье.
После ухода начальницы в комнату вошла медсестра и, ничего не говоря, поставила мне градусник. Лежа на боку, положив голову на ладонь, я чувствовал, как часто бьется мое сердце. Меня знобило, хотелось чем-нибудь укрыться. Я натянул на голову застиранное байковое одеяло, которое уже давно потеряло свой изначальный цвет, и пытался хоть как-то согреться. Но озноб усиливался. И когда минут через десять в комнату вошла медсестра и вынула градусник, по ее озабоченному лицу я понял, что со мной не все в порядке.
— Ого!.. Тридцать девять! Что, поди перекупался?
— Да я еще ни разу здесь не купался. У меня уже второй день болит голова и почему-то морозит.
К обеду температура поднялась до сорока. Таня укрыла меня тремя одеялами, принесла в большой эмалированной кружке клюквенный морс, который я тут же жадно выпил.
Обед мне принесли в комнату, поставили на тумбочку, но я даже не хлебнул пшенного супа,
Таким горьким для меня оказался первый день жизни в пионерском лагере. Вечером, во время ужина, я смог съесть только кружку простокваши, круто посоленный ломоть черного хлеба и пучок зеленого лука. К моей болезни ребятишки, соседи по комнате, отнеслись сочувственно. На следующий день не было ни «репейных баталий», ни надрывного смеха. Все меня жалели.
На второй день моего пребывания в лагере озноб и жар прекратились. Не поднималась и температура. Однако купаться меня не тянуло, не вернулся ко мне и тот неугасимый аппетит, который жил во мне, очевидно, с первого дня рождения. К моему удивлению, у меня появилось даже отвращение к жирной еде. Хотя суп пионеры хлебали не как у нас дома из трехлитровых эмалированных блюд, а из алюминиевых мисок, в которые ныряли не щербатые, в зазубринах деревянные ложки, а аккуратненькие городские ложечки. В котлету, которая за нашим деревенским столом появлялась только по большим праздникам, вонзалась не пятерня с давно нестриженными ногтями, а беленькая алюминиевая вилка. Жить бы да радоваться, писать бы домой хорошие письма, ан нет… Душа не принимает ни жирный мясной борщ, ни свиные котлеты. Тошнота и слабость не отступали.
Вечером на второй день я съел лишь ломоть ржаного хлеба, густо посыпанный крупной солью, запив его крепким квасом. На третий день температура у меня снова поднялась до тридцати девяти. Опять озноб, переходящий в жар. Я с трудом сдерживал слезы. Хотелось домой к маме и бабушке.
В конце дня приехал участковый фельдшер, внимательно выслушал меня и, расспросив о самочувствии, сразу поставил диагноз — малярия.
— Нужно срочно везти в районную больницу. Здесь мы ему не поможем.
— А чем его кормить? — спросила начальница. — Ведь он три дня почти ничего не ест, кроме черного хлеба и лука с солью.
— Это нестрашно. Давайте хлеба и лука столько, сколько попросит. Квас и кислое молоко тоже хорошо.
Завхозу пионерлагеря моя болезнь задала множество забот. Начальница приказала ему срочно достать лошадь с телегой или уговорить шофера попутной машины доставить меня в больницу.
Наша повариха, жившая в соседней деревне Сысоевке, сказала, что к ним рано утром приехал на грузовике сборщик утильсырья, который пробудет в деревне до обеда, а потом, когда загрузит машину тряпьем и костями, поедет в райцентр мимо лагеря.
Решив посадить меня в эту машину рядом с шофером, начальница послала в Сысоевку завхоза и строго наказала:
— Скажи, что у мальчика высокая температура. Его нужно срочно доставить в больницу. Не забудь намекнуть, что начальник лагеря жена предрайисполкома Холодилина.
— Вас понял, Наталья Николаевна! — по-солдатски отчеканил завхоз и выскочил из комнаты.
Я был свидетелем этого разговора, и он мне понравился.
Видя мое просиявшее лицо, Холодилина подсела ко мне на кровать, положила на мой горячий лоб свою прохладную руку и, ласково глядя мне в глаза, тихо по-матерински сказала: