Судьбы наших детей (сборник)
Шрифт:
Так вот, значит, жил себе Гарри тихо и мирно, юный радикал и преуспевающий бакалейщик с заскоком в мозгах насчет водородной бомбы, и вдруг спохватился он, что всего через месяц Олдермастонский марш должен проходить мимо Картертона по нашему объезду и будет это не в какой другой день, а именно в страстную субботу; так как же тут быть? Серьезный вопрос! Прямо-таки проблема! Тут ведь сталкивались барыши и убеждения, самая бойкая за год предпраздничная торговля и самая большая в этом году демонстрация против бомбы. Гарри по целым дням ломал голову, прикидывал и так и этак, даже с приличной случаю осторожностью наводил справки, не согласится ли кто из друзей заменить его в лавке на то время, пока олдермастонцы будут двигаться
— Мы должны оказать им сердечный прием, — сказал он мне как-то вечером, когда я застал его за изготовлением этого плаката. Огромное было полотно, по лазоревому фону надпись золотыми буквами и еще грибообразное облако кроваво-алого цвета — кошмарное сочетание! У Гарри не было ни малейшего чувства красок.
— Что это ты делаешь? — спросил я, хотя и без того было видно, что он делает.
— Да вот малюю этот окаянный плакат, — сказал он. — Подержите, пожалуйста, за тот конец, а то все морщится, будь он неладен. А ведь нельзя же, чтоб наше сердечное приветствие вышло кривое на один бок, как вы думаете?
И я, делать нечего, подержал за конец, и помог ему малевать, и даже прибавил несколько фиолетовых завитков к грибообразному облаку.
— Ну что ж, недурно, — сказал Гарри, когда мы кончили. — Теперь пусть просохнет, а тогда мы наденем его на палки.
— Палки? — сказал я. — Какие еще палки?
— Две палки. По одной с каждой стороны. Надо его растянуть, чтобы всем было видно. А то, если будет болтаться как тряпка, какой от него толк?
— А кто будет держать другую палку?
— Вы, — ответил он и даже не потрудился взглянуть на меня, просто констатировал это как факт, нам обоим давно известный. Но мне это не было давно известно, и я не намеревался валять дурака ни для Гарри, ни для кого другого, так я ему и сказал, коротко и ясно.
— Бросьте! — сказал он. — Мы с вами покажем этой дохлой и полудохлой публике в Картертоне, что мы не шутки шутим.
— Да иди ты ко всем дьяволам, Гарри! — сказал я. — Будь я то-то и то-то, если я это сделаю.
Да, признаюсь, я очень грубо выругался. Ах-ах, какой ужас, учитель знает такие гадкие слова! А откуда ученики их узнают, вы над этим задумывались? «Будь я то-то и то-то, если я это сделаю», — сказал я — и тоже не шутки шутил в эту минуту.
— Ну, значит, вы и будете то-то и то-то, вот и все, — сказал он.
На том у нас и кончилось, потому что Гарри прекрасно понимал, что меня никакими силами не заставишь маршировать в этом походе, а тем более нести этот чудовищный по безобразию плакат. И дни шли своим чередом, и пасхальная неделя подходила все ближе, а Гарри все не мог разрешить свою проблему. Он прямо разрывался на части: что делать? Взять и запереть лавку на этот день? Или пропустить такой редкий случай поупражняться в пешем хождении? И покупатели ему не помогали, даже, как нарочно, делали наперекор — говорили, например: «Ах нет, этого я сейчас не возьму, лучше закуплю все сразу в страстную субботу, у вас ведь будет открыто в субботу, мистер Менгель, не правда ли?» И Гарри отвечал, да, конечно, а потом уходил в заднюю комнату и ругался себе под нос. А надо сказать, к тому времени, благодаря Гарри и его проблеме, многие в Картертоне заинтересовались этим маршем, не я, конечно, я не взял бы на себя труда даже дойти ради этого до северо-восточного края Чапменовской рощи, очень мне надо смотреть, как кучка фанатиков парадирует на большой дороге! Но другие говорили: а может, Гарри и прав, почем знать, наперед не скажешь, и,
Гарри, конечно, был очень рад, что Картертон заинтересовался демонстрацией, но сам не переставал терзаться из-за страстной субботы. Он не любил упускать свою выгоду — усвоил этот принцип еще в ту пору, когда наживал комиссионные на операциях с папенькиной талией, — а в канун праздника, конечно, не время закрывать торговлю ради того только, чтобы принять участие в общественной кампании (так он теперь называл этот марш). А потом его вдруг осенила блестящая идея. Он прибежал запыхавшись и рассказал мне — под страхом лучевой болезни, если я кому-нибудь проговорюсь, — что нашел компромисс. Он закроет лавку только на полчаса, пока демонстранты будут проходить мимо, и каждому подарит по пасхальному яичку.
— Здорово придумано, а? — сказал он.
— Гарри, — сказал я, — да ведь их там, может, будет целая тысяча!
— Нет, не будет, — сказал он. — Второй день похода — от силы пятьсот человек. А хоть бы и тысяча, что я, не могу раскошелиться на тысячу яиц?
Ну откуда мне было знать, на что он может или не может раскошелиться и сколько народу будет в его драгоценном марше? Ему виднее, решил я; только бы его старуху мать не хватил удар, когда она об этом услышит, а мне-то что? В общем, я пожал плечами и сказал, что, по-моему, он совсем рехнулся, но это — его дело, а не мое.
Но вот после этого все и пошло кувырком. В страстную пятницу Гарри отправился в Олдермастон и маршировал потом весь день, чувствуя себя, наверно, как Иисус Христос при восхождении на Голгофу, — шел плечом к плечу со всеми этими студентами, которые, как потом было написано в газетах, придавали демонстрации особый характер. И пока наш Гарри шествовал в этой процессии, которая оказалась куда многолюднее, чем ожидали, ему вдруг стало очень хорошо. Почудилось, должно быть, что он вроде как в университете, и, забыв, что сам от всего этого отрекся, чтобы стать честным бакалейщиком, он предался ликованию. После, вернее, в тот же вечер он говорил мне, что за всю жизнь ничего подобного не испытывал.
— Это чудесно, просто чудесно! — кричал он, прыгая по всей комнате в своих тяжелых походных башмаках. — Вы поймите, Дэвид, ведь нас тысячи! Тысячи!
Раньше он никогда не называл меня по имени, и я ему этого не предлагал, я предпочитаю, чтобы меня никак не называли. Моя бывшая жена звала меня Дэв, и с тех пор я ненавижу это уменьшительное. Так что, во-первых, это меня рассердило, а во-вторых, грязные следы от его башмаков на моем ковре.
— Ради бога, — сказал я, — сядь и сними башмаки. Я не хочу, чтобы моя комната приобрела такой вид, как будто по ней прошла вся твоя дурацкая процессия.
Но он ничего не слушал, только твердил, как все это чудесно.
— Дэвид, — начал он, — я хочу вам сказать…
— Не зови меня Дэвидом, — отрезал я, — и сними башмаки.
— А почему мне не звать вас Дэвидом? — сказал он. — Это же ваше имя? Ах, если бы вы только знали, что это был за день! Я влюбился во весь мир. Прямо сказка!
А я, надо заметить, когда слышу такое, всегда сейчас же преисполняюсь сарказма и становлюсь страшным педантом и придирой и обычно говорю: «Во весь мир? Именно весь! Да? Вы уверены? Но как же это может быть? Тут надо сперва уточнить термины» — или еще что-нибудь в том же духе, специально рассчитанное на то, чтобы взбесить противника. Но с Гарри другое дело, Гарри был мой друг, и, кроме того, он явно был не в своем уме, и я не знал, что ему сказать, и сказал только: «О господи!»