Свечи на ветру
Шрифт:
— Прости меня, господи, — Хаим по обыкновению сперва обратился к всевышнему, а потом уж ко мне. — Я не должен был переманивать тебя в синагогу. Ты обязан, Даниил, остаться на кладбище и помочь Иосифу. Если бы он за тебя не поручился, не миновать бы тебе приюта.
Что верно, то верно. Если бы не могильщик, маяться бы мне где-нибудь в сиротском доме. Но разве я не отблагодарил Иосифа за все его благодеяния? Мы оба — два хоронили мертвых, ухаживали за могилами, выкашивали высокую, по грудь, траву — нигде трава так высоко не поднималась, как на кладбище, в ней не только мертвые тонули, но и живые, только лошадь радовалась ей. Да мало ли чего я делал на кладбище! Прошлой осенью, к примеру,
Теперь уж мне не снилось, будто я птица и парю в небе над кладбищем. Мои сны наполнились бегством. Я и сам толком не знал, куда убегал. Наверно, в ту даль, открывшуюся мне однажды с крыши.
Может, не у каждого человека в жизни есть даль, но почти у всех бывает такая крыша. Если не крыша, то дерево или другая какая-нибудь вышка, вроде голубятни на чердаке. Забираешься туда, и все, чем прежде жил, вдруг раскалывается, рассыпается в прах, остается только ощущение высоты и захватывающей дух дали.
С того памятного дня, когда я с охапкой дранки полез на крышу, когда примостился у трубы, меня не оставляло стыдное неблагодарное желание улизнуть от Иосифа, куда угодно, хоть в Америку, хоть в Африку, только бы не видеть эти покосившиеся кладбищенские ворота, эту латаную-перелатанную избу, эти молчаливые надгробия и эти заросшие медвежьим мехом сосны, над которыми неизбывно кружит и кружит воронье.
— А чем я могу ему помочь? — сказал я, почти не скрывая своего стыдного неблагодарного желания.
Хаим и сам не знал, чем я могу помочь могильщику. Служка растерянно заморгал глазами и процедил:
— Посторожи его. Когда человека сторожат, смерть его не трогает. Смерть, Даниил, похожа на вора.
— Бабушку мою сторожили трое, — возразил я.
— Какие там были сторожа?! — отрубил служка. — Один — безногий, — он покосился на Иосифа. — Другой слепец, третий — несмышленыш.
Хаим подошел к кровати, наклонился над Иосифом, прислушался и на прощанье сказал:
— Я пришлю доктора.
— Я отвезу вас, реб Хаим.
— Нет.
— Вы опоздаете на вечерний молебен.
— Я все объясню ему, — сказал Хаим, словно речь шла не о господе боге, а о шорнике Тевье или мяснике Гилельсе. — Он поймет меня и простит.
Я проводил его до ворот, указал ближайшую дорогу и долго смотрел ему вслед. Хаим шел медленно, увязая в снегу и ведя беседу с господом. С неба валил снег, обильный, щедрый, истосковавшийся по земле, и крупные хлопья падали на сгорбленные плечи служки. Вдруг мне почудилось, будто Хаим, обессилев, упал и потонул в снежной заверти, как в омуте. Забыв про Иосифа и про все на свете, я кинулся к нему и, когда догнал, обрадовался и устыдился своего страха.
— У кого доброе сердце, — сказал служка, — у того быстрые ноги. Когда Иосиф выздоровеет, приходи, мы вместе помолимся.
— А если…
— Что если?
— Если Иосиф умрет, кто же будет могильщиком?
— Ты, — спокойно ответил Хаим.
— Никогда.
— Пока кого-нибудь подыщем, тебе, Даниил, придется и рыть, и зарывать.
Маленький, сухонький, весь белый, Хаим был похож на снежный ком. Казалось,
Я вернулся в избу, мокрый и подавленный. Иосиф тяжело дышал, и его неровное, жаркое дыхание не сулило никакой надежды. В его неподвижности было что-то противоестественное, не вяжущееся с его нравом и повадками, даже безногий он вечно елозил, двигался и суетился.
— На столе осталась водка, — отчаянно сказал я, желая во что бы то ни стало его растормошить.
Но Иосиф даже не шевельнулся. Больше в избе не к кому было обращаться. Кошка полгода назад подохла. Раньше она выслушивала мои исповеди и легко дарила мне искупление. И тогда я вспомнил о нем, о друге и заступнике Хаима. Честно признаться, у нас были странные отношения, вернее у него со мной. Он забрал у меня мать и отца, бабушку и деда, и, похоже, все ему было мало. Никого в местечке он не карал своей грозной десницей так, как наш дом. А в чем мы перед ним провинились? В чем?.. В чем вина отца, я, положим, знаю. Он просто в него не верил. Но бабушка его любила больше всего на свете; а дед побаивался пуще пристава. За что же он на нас прогневился? Разве мясник Гилельс или господин аптекарь меньше всех грешат? Грешат они не меньше, а вот жертвуют больше. В прошлом году они отвалили на ремонт синагоги двести литов. От такого дара кто угодно растрогается. Так и быть, и я пожертвую пятьдесят литов — больше у меня просто нет, и те я заработал лопатой, пусть только господь бог смилуется над моим опекуном могильщиком Иосифом.
Я встал у восточной стены и, раскачиваясь на манер Хаима, шепотом стал просить у бога о малой малости, о том, чтобы он ниспослал здоровье своему занемогшему рабу, служившему ему верой и правдой всю жизнь. Пусть только Иосиф поправится, и я уйду, ноги моей не будет больше на кладбище. В шестнадцать лет меня куда угодно возьмут: и к Лео Паровознику, и на мебельную фабрику, и в плотогоны. Лучше всего, пожалуй, наняться на лето в плотогоны. Стоишь на плоту, река несет тебя, солнце припекает, только не зевай, смотри в оба, чтобы не наскочить на мель или не нарваться на дерево на берегу.
Сколько раз я говорил себе:
— Уходи, Даниил!
Но всякий раз передумывал и возвращался обратно. Шуточное ли дело — бросить человека. Собака, и та скулит, когда ее бросаешь. Но она скулит вслух, а человек воет неслышно, и ничем уши не заткнешь. Иосиф свыкся со мной, как со своей деревяшкой. В самом начале, когда я только попал к нему, он еще задумывался о моем будущем, даже ездил к своему родственнику — граверу в соседнее местечко, показывал ему мои фигурки из глины. Гравер будто бы хвалил мою работу — так во всяком случае уверял могильщик — даже обещал взять меня к себе. Каждый день я ждал, когда Иосиф запряжет лошадь и отвезет меня к своему родственнику, но так и не дождался.
— Умер он, — сказал однажды Иосиф, и я ему не поверил. Почему, подумал я, все добрые люди, согласные мне помочь, умирают или вешаются, как учитель Генех Рапопорт. А все другие живут себе, и холера их не берет. Время шло, в мире что-то происходило, мой отец воевал в Испании, Гитлер обижал евреев, мой дружок Пранас работал на мебельной фабрике, а я вгрызался лопатой в черствую, как хлеб наш насущный, землю.
Я стоял у восточной стены, раскачивался, что-то шептал, от напряжения у меня рябило в глазах, и среди ряби возникал и пропадал отрешенный лик всевышнего, усталого, замученного бесконечными просьбами. Он смотрел на меня в темноте с укоризной — чего, мол, беспокою его по пустякам, у него и без меня, и без могильщика Иосифа уйма неотложных дел. То он был похож на служку Хаима, то на мясника Гилельса и даже на парикмахера Лео Паровозника.