Свечи на ветру
Шрифт:
— Майкл? Бернар?
— По-американски евреев и не так еще кличут, — сказал Хаим. — Уши вянут.
— Они что, из Америки?
— Отсюда они… местные, — буркнул заика. — Отца на родину привезли. Ешуа… В железном ящике. У раввина стоит.
— Отца? В железном ящике?
Хаим, видно, бредил.
— Своими глазами видел. Ящик точь-в-точь, как сундук для приданого. Но в их ящике не приданое, а пепел. Ешуа еще при жизни хотели сжечь. Он у старого моста корчму открыл. Так вот пьяные ее и подпалили. Он-то с сыновьями спасся, а Малке сгорела. Красавица была Малке, другой такой в нашем местечке
— А на что им этот пепел?
— Как на что? Пепел и есть Ешуа. Из праха вышел, в прах обратился. Давай одевайся! Они хотят за день управиться. Торопятся домой, в Америку. Богачи! Майкл пожертвовал сто долларов на крышу синагоги, а Бернар сто пятьдесят на новый амвон. Посмотрел и сказал: квач.
— Квач?
— Видно, дерьмо по-ихнему. Божий дом, говорит, надо покрыть жестью. И покрасить, чтобы выглядел не хуже костела. Причем тут костел, хоть убей, не понимаю. Они тебе хорошо заплатят. Только ты уж не подкачай. Место должно быть на зависть, и все такое прочее. Ну вот, слава богу, оделся, пошли!
Мы вышли с Хаимом в пургу. Снег забивал глаза, мешал идти, но что-то меня все время как будто подстегивало, и я рыскал по кладбищу, как волк.
— Может быть, тут? — перевел дух Хаим.
— На юру не годится, — сказал я. — Как же его второй раз сожгли?
— Очень просто. Сунули в печь и спалили. Боже праведный, кто мог знать, что наступит время, когда евреев будут сжигать в печах, как хворост. И все от того, что у них, у американцев, видишь ли, земли мало. Им она нужна не для могил, а для фабрик, магазинов и посевов. Мертвые, говорит Майкл, плохой бизнес. Бизнес по-ихнему дело. Ежели, говорит, войны не будет, на самолете памятник пришлем.
— Кому?
— Отцу. Кому же еще? Не мне, конечно.
— А если война?
— Если, говорит, война, нечего зря тратиться. Немцы, говорит, из еврейских надгробий будут коровники строить. Тут, по-моему, место что надо, — вдруг остановился Хаим.
— Место хорошее. Но оно занято. Просто под снегом надгробия не видно.
— Жаль, — вздохнул Хаим. — И я бы тут с удовольствием лег.
— Что они еще говорят?
— Что еще? Майкл, например, говорит, что когда сделает миллион, то купит земельный надел и перенесет туда все наше местечко вместе с костелом и синагогой.
— Ишь ты!
— За деньги, говорит, все купишь. Доллары, говорит, как солнце: всюду светят и всех греют. Надоест, говорит, мне Нью-Йорк, прислуга, еда, сяду, говорит, в машину и приеду в местечко. Клопами, говорит, подышу, селедкой, по лужам поброжу. Посмотрю, говорит, на еврейские бороды и еврейскую перхоть…
— А зачем на перхоть?
— Чтобы, говорит, свое первородство не забыть, вконец не обамериканиться. Раввин только слушал и головой качал.
Наконец место было найдено: под двумя соснами, недалеко от могилы деда Шенделя Ойзермана — корчмарь и мельник друг друга стоят.
— Если американцы спросят сколько, не продешеви, — посоветовал Хаим. — Меньше чем за десять долларов не соглашайся.
— Сколько дадут, столько дадут.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — выдохнул Хаим.
— Не такая уж она паршивая, реб Хаим, если жертвует на крышу
— Господь не продает свою милость за деньги. Иная перхоть дороже ему, чем туго набитый кошелек.
Самое время остановить его, подумал я. Иначе как заведется, как начнет хвалить господа, ни за что не умолкнет. А мне хотелось побольше узнать об Америке, о печах, в которых сжигают корчмарей, о немцах, которые из надгробных памятников сооружают коровники, как будто на земле мало глины и щебенки.
— Почему они, реб Хаим, приехали зимой?
— Летом, говорит Майкл, большая война начнется.
— С кем?
— Немцы, говорит, уже со всеми передрались: с поляками, французами, английской королевой и даже австрияками. Остаются русские.
— Яму, реб Хаим, рыть как всем, или неглубокую?
— Как всем.
— Вам причитаются комиссионные… Когда я получу деньги, половина долларов ваша.
— А зачем мне доллары? Что я с ними буду делать? А ты поедешь в город и что-нибудь себе купишь. Ты же молодой. Тебе и одежда нужна, и обувь.
— Все равно то, что мне нужно, за доллары не купишь.
— Понимаю, понимаю… Любовь, дружок, не покупается и не продается. Ты не удивляйся. Я все знаю. Я знаю, что зимой снег идет, что весной сады цветут, а летом рожь колышется. Смотрю на зеленый лист и вижу, гляжу на бормотливое поле и слышу. — Служка Хаим сгорбился, помолчал и четко, почти не заикаясь, произнес: — Неразделенная любовь даже лучше.
— Чем же она лучше? — спросил я, когда мы вернулись в избу.
— Подумай сам, дружок: что стало бы с солнцем, если бы каждый мог приложить его к больной пояснице? Оно превратилось бы в грелку!
На столе дымилась картошка. Хаим брал ее своими бескровными пальцами, перебрасывал из ладони в ладонь и обжигал об нее оставшиеся, совсем не злые, зубы.
— Не поверишь, — разоткровенничался Хаим, — но и я когда-то был влюблен. Не в кого-нибудь, а в хозяйскую дочь. Это было в Латвии, на табачной фабрике. После работы я подходил к ее дому и ждал, когда она выйдет. Но она так ни разу и не вышла. А ведь это кажется так просто: выйти.
Я слушал служку, а он щелкал слова, как белка лесные орешки. Боже милостивый, думал я, какое это чудо — человек, пусть немощный, пусть с выкрошившимися зубами и глазами тусклыми, как стекло керосиновой лампы! Как хорошо, как мучительно хорошо жить хотя бы ради того, чтобы подойти к ее дому и ждать. Что значит Майкл со всеми его долларами по сравнению с Хаимом, который смотрит на заснеженное дерево и видит, глядит на бормотливое поле и слышит.
Служка поел и не стал дожидаться, пока я вырою яму для корчмаря Ешуа, которого дети сожгли в печи и привезли из-за моря-океана на родную землю, где он продавал озябшим от жизни мужикам веселую водку и где любил какую-то женщину с царственным именем Малке.
Я взял лопату и направился к двум соснам, под которыми отныне суждено покоиться праху Ешуа.
Под вечер я привез на кладбище Майкла и Бернара.
Братья оказались близнецами. Они были поразительно похожи друг на друга, рослые, упитанные, в одинаковых клетчатых пальто и черных фетровых шляпах. Майкл — он был чуть ниже и полней — всю дорогу расспрашивал меня о местечке, о заработках, раздувал ноздри и шумно удивлялся.