«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Но на следующий день хозяин не появился в обычное время у своей карты, и полоска оставалась незакрашенной… Так прошла неделя, другая, месяц. Узенькая, белая (белизну эту особенно подчеркивало охватившее полоску с трех сторон сплошное коричневое поле), она вызывала сначала тревогу, потом удивление и едва скрываемое людьми восхищение.
— Все еще держится? — шепотом спрашивали у меня сослуживцы, зная, что я каждый день прохожу мимо карты.
— Держится, — отвечал я.
— Удивительное дело!
В эти дни вернулся из армии сын владелицы нашего дома. Рослый, с бычьей шеей, когда-то воинственно
— Черт бы побрал немцев!..
Но на этом история с картой не кончилась. Несколько времени спустя я снова увидел в витрине толстяка хозяина с кистью и тюбиком краски в руках. У магазина образовалась толпа. Люди со скрытым нетерпением следили, как толстяк принялся выбеливать широкие клинья на коричневом поле. А через неделю он уже появился не с тюбиком, а с целым ведерком белил и так широко мазнул кистью, что остановившийся усатый прохожий в венгерке с возмущением выкрикнул:
— Господа, что он делает?.. А вы стоите и молчите!
— Чего же нам кричать? — добродушно отозвался из толпы долговязый трубочист в бархатной шапочке. — То ведь не он, а они там делают, кричи не кричи, а закрашивать надо.
Усач исчез, и через несколько минут в магазин вошли два полицейских. Не успевший закончить свою работу толстяк выбрался по их приказанию из витрины, а еще немного погодя его уже вели под конвоем по улице. Он был бледен и лепетал, растерянно моргая глазами:
— Я не прибавил ни одного лишнего миллиметра, господа. Ни одного лишнего… Все точно по будапештской сводке. Прошу проверить, господа… Я всегда точен!..
Карту убрали, но никакая сила уже не могла скрыть того, что на земле, которую изображала карта, становилось все светлее и светлее, а вскоре эхо великой битвы на Волге отозвалось и в нашем крае.
В горах неспокойно.
Сначала говорят об этом глухо, под строжайшим секретом, а затем уже почти открыто. Слухи с удивительной быстротой достигают Ужгорода, радуя одних и устрашая других.
При каждом моем приезде на Верховину лесорубы, старый Федор Скрипка, а главным образом Семен Рущак, сообщают все новые и новые радующие меня вести: мне рассказывают о сожженных лесных складах, о том, что под туннелями у Воловецкого перевала пущен под откос поезд с едущими на фронт солдатами, что там уничтожен жандармский пост, а там обстреляна на марше рота, и что жандармерия две недели искала сброшенных с самолета парашютистов, но так и не нашла.
С Семеном Рущаком видимся мы всякий раз, когда я приезжаю на лесосеки.
Выплатив лесорубам деньги, я не спешу в тот же день возвратиться в Ужгород, а лошадьми или пешком добираюсь до хаты Федора Скрипки. Дорога не близкая, но это не останавливает меня.
Вечером, как только стемнеет, в хате Скрипки появляется Семен, и мы идем с ним на ферму. Теперь на первой ферме уже не одна Пчелка радует мой глаз — десять карпатских бурых коров стоят в стойлах.
Это все благодаря стараниям и настойчивости Семена. Нет, не о Матлахе думает он, а бродит в нем и не дает ему покоя пытливая кровинка, без которой и жизнь была бы ему немила. Я и не подозревал прежде, каким неоценимым
Семен водит меня от стойла к стойлу, делится своими наблюдениями, показывает записи, которые я прошу его вести.
Я прихожу на ферму попрежнему тайком, но Семен не очень опасается ночного появления Матлаха.
— Матлах теперь, — говорит Семен, — как стемнеет, сидит у себя дома и носа никуда не кажет. Днем еще носится, а к вечеру — ворота на запор. И дом-то у него стал, Иванку, як та крепость. Жандармов у себя держит, таких псов завел, что сам их боится.
Все эти перемены произошли после того, как однажды утром сторожа увидели на воротах матлаховского дома приклеенный листок бумаги.
«Слухай, Петре, — было написано на листке, — приказываем мы тебе, песиголовцу, поджать хвост и над людьми не лютовать. А як откажешься ты исполнить наш приказ, так знай, что дому твоему не стоять, а тебе не жить. Смерть фашистам!»
Матлах прочитал листок и рассвирепел:
— Ах, сучьи дети! Мне приказывать вздумали! Меня пугать!
Он велел запрячь коней и понесся к окружным властям.
— Читай же, что мне пишут! — крикнул Матлах жандармскому майору и бросил на стол измятый листок. — Чья же это власть на Верховине: наша или того красного быдла? Я гроши давал, чтобы и духом красных у нас не пахло!
Майор стал успокаивать Матлаха, обещая принять меры, и сказал, что в ближайшее время в горах будет наведен порядок раз и навсегда.
Успокоенный Матлах возвратился домой, но той же ночью сгорел у него дотла недавно выстроенный во дворе флигель, а сторожа опять нашли на воротах листок, на котором было написано: «Не жалуйся!»
С той поры Матлах превратил свой дом в крепость и выезжал уже в сопровождении вооруженных стражников.
Следовавшие одна за другой карательные экспедиции оставляли за собой кровавый след, но Верховина не только не смирялась, а борьба разгоралась все сильнее и сильнее.
Как-то, сообщая мне о новых удачах народных мстителей, Семен говорит:
— Ох, и встал фашистам поперек горла этот Микола с Черной горы!
Я вскакиваю.
— Как ты сказал?.. Микола с Черной горы?
— А ты что, знаешь его? — испытующе смотрит на меня Семен.
— Нет!
— И я пока что не знаю.
— Была такая сказочка про Миколу с Черной горы…
— Гм-м, — усмехается Семен, — они бы дуже хотели, чтобы тот Микола был сказочкой. — И перешел на шепот: — Сам ходил смотреть на его работу. Под перевалом лежат у дороги машины, богато машин, и всё спаленные. Меня жинка ругала, что пошел смотреть: «Попадешь в беду!», — а меня тянет, х-о-о-рошая работа! Э!.. Да ты меня вовсе и не слушаешь! — обижается Семен.
Я и в самом деле не слушаю. «Микола с Черной горы!.. Микола!.. Кто еще мог взять это имя, кроме Горули? Никто, только он один, придумавший эту сказку о запертой земле. Неужели Горуля?..»
Всю обратную дорогу я думаю только об этом, и мысли мои то радостны, то тревожны.
В Ужгороде я с нетерпением жду Анну. Она появляется с заплечной корзинкой, в которой под кочнами салата уложены тяжелые небольшие пачки. Точно такие же, как те, что лежали в бауле Шандора Лобани.
Я прячу эти пачки в укромное место и, когда Анна собирается уходить, спрашиваю: