«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
— Господь бог наш, — монотонно тянул священник, — принял страдания и терпел муки за грехи людские, и нам шлет он испытании, чтобы мы страданием и терпением искупили грехи свои.
— Отче духовный, дозвольте спытать вас, — неожиданно раздался голос, и, расталкивая толпу, вперед к галерейке вышел Горуля.
Толпа шелохнулась, словно от порыва ветра. Мужчины подняли головы и насторожились, женщины плотнее запахнули свои платки и гуни, а ребятишки теснее прижались к материнским подолам.
Горуля выждал мгновение и, став вполоборота, чтобы одновременно
— Вы тут сказали про грехи. Но какие грехи вот у этой дивчинки? — он шагнул к первому ряду селян, где стоял Федор Скрипка со своей пятилетней внучкой, и поднял ее, как перышко, над толпой. — Какие у нее грехи, люди, чтобы принимать за них испытания от господа бога? За какие грехи ее с батьком и дедом гонят с земли? Что же бог слова не скажет, отче духовный?
— Богохульник! — рявкнул на Горулю стоявший поблизости корчмарь Юрко Попша.
— Ни, я не богохульник, — мотнув головой, спокойно сказал Горуля и, не спуская с рук испуганную девочку, продолжал: — Я правды хочу… Или, может быть, у меня грехов больше, чем у Матлаха? Или я, — голос Горули захлебнулся от гнева, — я с Федором Скрипкой да со Штефаковой Оленой, а не Матлах со своими волошинцами и аграрами добиваемся, чтобы на народ фашистскую петлю накинули, як Гитлер накинул ее на всю неметчину? — Горуля подступил к Попше. — Может, то не Петро Матлах, а я, Горуля, суд подкупил и долги приписал нашим односельчанам, чтобы забрать их землю? Нет, ты скажи прямо перед народом: кто?
— Скажи! Скажи!.. — послышалось с разных сторон.
И, как туман рассеивается от солнечного тепла, так рассеялась унылая покорность, владевшая людьми всего несколько минут назад, а вместо нее поднималось из глубины души то наболевшее, гневное, что каждый таил. Да, они были грешны друг перед другом, враждовали при семейных разделах, шли в топоры из-за меж, завидовали случайному заработку соседа. Но под этой накипью, как уголь под золой, горела и не гасла жажда правды, свободы и справедливой жизни.
Толпа зашевелилась. Заговорили все сразу.
Горуля опустил на землю испуганную девочку, она бросилась к деду и вцепилась в его руку.
— Люди! — раздался голос Горули. — Вот тут нам отец духовный сказал: «Терпите, бо все должны терпеть». А что кому терпеть? Панам — их богатство, а нам — нужду, голод и неправду?
— Мы своими трудами нажили! — крикнула из толпы Матлачиха.
— Может, поменяемся? — спросил у нее Федор Скрипка. — Чтоб не так тяжело было, я тебе пустое брюхо, оно — ух! — какое легкое! А ты мне малость грошей и свою тенгерицу.
— Надорвешься!
— Ничего, мне соседи подмогут.
Пронесся смешок, но Горуля прервал его.
— Ну что же, добрые люди, — спросил он, — может, потерпим, подождем до поры, пока Матлах всех с земли не сгонит, пока лютый не скосит?
И вдруг из толпы вырвался одинокий, надрывный голос Олены:
— Хлеба-а-а!
Кто крикнул, Горуля не разглядел, но он подхватил:
— Да, хлеба! Работы! И чтобы правда стояла! Чтобы фашизму дороги не было!
— В Мукачево!
— В Мукачево-о-о-о!
К вечеру во всех соседних селах, а за ними и в других уже знали, что из Студеницы люди поднимаются в голодный поход на Мукачево. И когда на рассвете двести студеницких крестьян с Ильком Горулей во главе подошли к соседнему селу, их уже ждала там другая колонна с алыми полотнищами, на которых еще не подсохли надписи: «Не трогать землю студеницких!», «Гэть фашизм!», «Хлеба голодным!» Колонны слились в одну и двинулись дальше.
День выдался ясный. Скупо грело осеннее солнце. Умытые дождями горные леса были тронуты ржавчиной, и тени гонимых ветром облаков быстро скользили одна за другой. Мужчины шли в серяках, с котомками и посошками. У хлопцев на отворотах курток были нашиты алые сердечки. Женщины месили дорожную грязь посиневшими от холода ногами, неся на плечах постолы или тяжелые полусапожки. В колонне было немало детей; уставших брали на руки поочередно отцы, матери и просто соседи, и хотя большинство ребятишек не понимало, куда и зачем они идут, лица их были так же строги и сосредоточенны, как у взрослых.
Рядом с Горулей шагал Семен Рущак, ведя за руку дочку свою Калинку. Девочка, семеня босыми ножками, едва поспевала за отцом и, глядя на щелкающий от ветра красный флаг, который нес впереди плечистый лесоруб из Заречья, пугливо щурила глаза при каждом хлопке.
На перекрестках колонну встречали все новые и новые группы селян. И колонна принимала их, как река принимает свои притоки, становясь все шире и полноводнее. К полудню по дороге уже шагало несколько тысяч, а впереди было еще много перекрестков и сел. Прошел слух, что из других горных округов тоже движутся на Мукачево колонны голодного похода.
В некоторых селах задерживались. Стихийно возникали митинги. Потом строились и снова шли, и Горуля, оборачиваясь, уже не мог разглядеть конца колонны.
На ночлег остановились километрах в пяти от большого села. Загорелись костры. Вечеряли молча, словно стесняясь друг друга. Торопливо съедали две-три захваченные из дому картофелины. У иных и этого не было. Потом, уложив спать детей, прикорнули возле костров женщины, а мужчины сидели еще долго, курили и, глядя на ночь, изредка перебрасывались короткими фразами.
Посреди ночи Горулю разбудили. Он быстро поднялся и увидел присевшего у костра человека в черном широком пальто и сдвинутой на затылок шляпе. Горуля спросонья не узнал его сразу, но, всмотревшись, обрадовался:
— Эге! Товарищу Куртинец! Олексо!
— Доброго здоровья, Ильку.
— Что так в ночи?
— По поручению краевого комитета.
— Вот добре, — сказал Горуля, — а то, знаешь, — и кивнул в сторону костров, — войско!
— Сколько идет? — спросил Куртинец.
— Не считал, — пожал плечами Горуля, — думаю, тысяч десять, а то, может, и все двенадцать.