«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Наконец, не выдержав всего этого, я решил ехать в Хуст. Может быть, там мне удастся выхлопотать официальное разрешение на переход границы?
48
В студенческие годы в маленьком городишке под Брно мне случайно довелось увидеть представление заезжей опереточной труппы.
Жуликоватый антрепренер с напомаженными бачками, зазывая в свой театр зрителей, крикливо убеждал, что их осчастливит своей игрой знаменитая труппа, пользовавшаяся феерическим успехом в Вене, Праге, Париже и других столицах Европы.
— Сам великий Оффенбах целовал руки нашей
Что-то комическое и между тем страшное было и в этой лживой рекламе антрепрепера-зазывалы, и в том, что вместо парика-лысины на голову старого опереточного барона — обладателя пышной шевелюры — был натянут телесного цвета чулок.
Все это всплыло в моей памяти, когда я очутился в Хусте — новоиспеченной столице волошинской «Карпатской Украины».
Небольшой, тихий, с пыльными улицами городок, ставший вдруг административным центром, столицей края, перенаселился и теперь походил на шумную, но далеко не веселую ярмарку. Казалось, что городские здания, бывшие не в силах вместить всю разношерстную нахлынувшую в Хуст людскую массу, не выдержав, лопнули, как лопаются старые, набитые до отказа зерном мешки. Люди растекались по дворам, переулкам, улицам, ресторанчикам и кафе, и теперь уже невозможно было их собрать обратно.
Это были ученики Мукачевской торговой академии, понаехавшие правительственные чиновники, беженцы, вооруженные до зубов, которым волошинские златоусты вскружили слабые головы, и не первой молодости, повидавшие виды нездешние мужчины. Последних становилось в Хусте с каждым днем все больше и больше. Они слетались сюда из разных краев Европы и Америки, воспрянувшие духом гетмановцы, петлюровцы, оуновцы [35] . Их можно было видеть главным образом в кафе и на устраиваемых по нескольку раз в день митингах, где охрипшие волошинские министры обещали вооружить всех искренне преданных батьку Волошину украинцев и создать непобедимую армию сечевиков.
35
ОУН — организация украинских националистов.
Академисты и не первой молодости мужчины кричали «слава» и клялись уничтожить всех коммунистов.
Все это походило бы на виденное мною некогда представление опереточной труппы, если бы и здесь люди расплачивались за дурную игру только геллерами. Но им приходилось расплачиваться слишком дорогой ценой.
Приютили меня постоянно жившие в Хусте родители Чонки. Их небольшой домик был забит жильцами, и мне предоставили место для ночлега в столярной мастерской на случайно не занятом верстаке.
— Прежде всего, — повздыхав над моими злоключениями, заявил отец Чонки, костлявый старик, носивший постоянно за ухом огрызок столярского карандаша, — прежде всего вам надо привести себя в порядок. Повстречались бы вы мне на улице, я бы принял вас за бродягу. Ну вот. А когда вы примете человеческий вид, тогда будем вместе думать, что предпринять… Вы ведь, кажется, знакомы с паном превелебным Новаком?
— Да, знаком, —
— Ну конечно! — ответил старый Чонка. — Где же ему теперь быть, как не в Хусте? Правда, он не вошел почему-то в кабинет министров, но… — Он сделал паузу и заговорил тише: — Злые языки поговаривают, что министры побаиваются духовного отца.
Старик повел меня умываться, затем он принес костюм и пальто одного из своих сыновей и очень обрадовался тому, что одежда пришлась мне впору.
Владелец «Хустской мебельной фирмы» (так громко именовалась столярная мастерская) и его жена, грузная, страдающая одышкой женщина, слыли за людей чудаковатых. Чудаковатость эта, с точки зрения хустских обывателей, заключалась в том, что Чонки постоянно устраивали чью-нибудь неудачную судьбу, тратя на это много времени, сил и даже средств, хотя средствами они были чрезвычайно стеснены, и свою собственную жизнь им никак не удавалось наладить. Их, казалось, нисколько не смущало, что порою те, в судьбе которых они принимали живое участие, платили им неблагодарностью. Но самой кровной обидой было, особенно для старика, когда их называли непрактичными. Как же так: он владелец мебельной фирмы — и непрактичный человек? «Фирма» была слабостью старого Чонки, и ради ее процветания он однажды поддался корыстному чувству и женил своего сына Василия… Впрочем, об этом старикам было всегда тяжело вспоминать.
К существующим партиям старый Чонка относился неодобрительно.
— Бог создал человека по своему подобию, — сказал он мне однажды, когда речь у нас зашла о политике, — а раз так, то и жить человек должен как бог. Вот если бы появилась такая партия, которая взялась бы сделать для людей такую жизнь, я бы сам записался в эту партию.
— Но ведь партия коммунистов, — говорил я, — стремится к тому же!
— С коммунистами мне не по дороге, — ответил Чонка, — они против моей фирмы.
…Пока старики собирали мне поесть, а я приводил себя в порядок, мысль моя была занята Новаком. Это был единственный теперь человек, к которому я мог обратиться за помощью, и моя неприязнь к нему не должна была служить помехой.
Розовощекий, вооруженный карабином детина, печатая прусский шаг, вел меня по застекленной галерее одноэтажного здания и, остановившись перед тяжелой дверью, сказал:
— Входите.
Помедлив немного, я нажал на резную ручку. Дверь, к моему удивлению, подалась очень легко и совершенно бесшумно, и я очутился в довольно большой светлой комнате, вся обстановка которой состояла из солдатской кровати, письменного стола, нескольких стульев и жесткого, с высокой спинкой кресла. В этом кресле за письменным столом сидел пан превелебный Новак.
Это произошло на третий день после моего приезда в Хуст.
Новак что-то писал, но, заслышав мои шаги, он отложил перо и, вскинув на лоб очки, поднялся из-за стола.
— Я был приятно удивлен, сын мой, — сказал Новак, подставляя руку для целования, — когда узнал, что вы в Хусте… — Но, видимо не желая услышать от меня правды, добавил: — Впрочем, к чему удивляться. Все сдвинулось, сын мой, чтобы из хаоса и заблуждений вновь возвратиться к извечному порядку.
— Возможно, отче, — ответил я. — Но разве раздел нашего края ведет к новому порядку, о каком вы говорите?