Свет в окне
Шрифт:
Если бы кто-нибудь сказал ему об этом сходстве, он отреагировал бы тоже, как Сомс, взглянув искоса и пробормотав что-то вроде: «I fancy!» или просто: «H’m!».
3
Можно не пойти на день рождения (Ольга и не помнила, когда ходила к тете Даше на день рождения), но похороны пропустить нельзя. Олег долго не понимал, кто кому кем приходится, она терпеливо растолковывала, хотя что тут непонятного? Умерла тетя Даша, вторая жена дяди Моти.
– Постой; дядя Мотя – кто это?
– Младший брат бабушки. Бабушки и тети Тони, понимаешь?
– Странное
– Нет; Автоном.
– Это… в честь республики?
– При чем тут республика? Крестили его так, вот и все.
Понял или нет, но кивнул:
– Мне там надо быть?
Черняки были знакомы только с бабушкой и крестной. Кладбище – не самое подходящее место для расшаркиваний.
– У тебя статья, вот и пиши спокойно. Я сама.
Давным-давно квартира дяди Моти была убежищем, где они с матерью и маленьким Лешкой пересиживали – пережидали запои Сержанта. Тетя Даша кормила их ужином, всегда извиняясь: «Я гостей не ждала, у нас по-простому», словно они каждый день пировали и ели что-то особенное. Она давала Ленечке что-нибудь сладкое, держала его на коленях, и только сейчас, идя на кладбище, Ольга поняла, как Даша тосковала о малыше: этот брак был бездетным, да в их годы он и не мог быть иным.
С ними жила Дашина дочка от первого брака, круглолицая Люся с толстой косой, Олькина ровесница. Пока тетя Даша тетешкала Ленечку, а мать жаловалась на Сержанта («Вовка куролесит, сил моих нет»), Олька с Люсей обменивались стандартными фразами. «Мы это уже проходили, а вы проходили?» – «Мы еще в прошлом году проходили». Врала, конечно, Люся, да и читала какую-то дрянь: «Васек Трубачев и его товарищи», зато у Ольки никогда не будет такой косы.
Да-да-да, скажи еще, что вы «Анну Каренину» проходили, хотя вообще-то Люся была не противная.
Они с матерью там бывали не раз и не два, дядя Мотя предлагал им оставаться на ночь, но мать отказывалась, а на обратном пути на него же за что-то сердилась.
Теперь он стоял у могилы, сестры – бабушка и тетя Тоня – с обеих сторон поддерживали его под руки. Какие они разные! Крестная, как всегда, королева: стройная, со строго сжатыми губами, на голове кружевная черная накидка, вроде мантильи на старинных картинах. Бабушка – тоже прямая, но ниже ростом; простой черный платок на голове, старое пальто.
Снег, черные деревья, панихида.
Почти двадцать пять лет назад, когда хоронили прабабку, маленькая Лелька стояла среди детей, а крестная громко плакала. Максимыча, прадеда, уже не было; запомнилось, что его надгробие было тогда высоким, а сейчас оба выглядели низенькими и одинаковыми, как близнецы: время сравняло.
Она подошла к дяде Моте, обняла, потерлась о знакомую бородку; сказать ничего не сумела. Старик тихонько кивнул. Народу почти не было, только свои да какая-то заплаканная молодая женщина с требовательным лицом под руку с мужчиной. Черная капроновая косынка, следы туши на круглом лице.
– Люся?
Ольга протянула к ней руку, но Люся снова заплакала, повернулась к спутнику; тот уже протягивал платок, на руке обручальное кольцо: муж.
Крестная с бабушкой обходят могилы, тихонько прощаются. Прости,
Ольга помедлила несколько секунд. Все могилы занесены снегом. Свежая, Дашина, выпадает из этого белого безмолвия: высокая, с венком и цветами. Кругом натоптано, ветки хвои вдавлены в снег.
Поминки устраивали в кафе – так оказалось удобней. Появились еще несколько человек, виновато говорили, что никак с работы было не уйти. Началось застолье – вначале скорбное, тихое, потом более оживленное, подогретое водкой после февральского ветра. Вскочила и выбежала Люся, с платком у рта. «Она в положении», – понизив голос, объяснила крестная, испытующе глянув на Ольгу.
Пора было уходить.
– Бабуся, я провожу тебя.
Бабушка покачала головой:
– Меня брат проводит.
Идя к выходу, Олька сообразила, что не видела матери. Не пришла? Не знала?..
«Меня брат проводит».
А мой брат? Он тоже не пришел.
Они с Лешкой виделись нечасто. Брат звонил на работу, всегда неожиданно, они встречались в кафе, болтали, потом Лешка исчезал до следующего звонка. Что-то он делал: пробовал рисовать, лепил, но работы свои никогда не показывал. Говорил, что хочет играть на гитаре. Нигде не учился, да и кончил ли школу? Кривил губы, хмурился: «Не верю я в эту систему». Ольга терялась. А кто верит? Спохватывалась: «Лень, какая система?». Несла что-то про необходимость образования, про вечные ценности – и сама маялась от неловкости: не то говорю, не то; банально. Ленечка хмыкал: «вечные ценности» тоже каким-то образом оказывались частью неведомой «системы». Допивал кофе, поворачивался к стойке: «Давай еще возьмем. С бальзамом, а?».
Он рассказывал, как ездил к бабушке Доре в Кременчуг, прожил там почти год; вернулся к матери. Кривил рот: «Не люблю, когда мне мозги компостируют: учеба, работа…». Приносили кофе и две тяжеленькие рюмки с вязкой, похожей цветом на йод жидкостью. Олька терпеть не могла бальзам. Утеха приезжих, деготь с горелым запахом; что брат в нем находит?
Пухлый малыш превратился в высокого двадцатилетнего парня. Очень смуглый – в мать – он был похож на майн-ридовского индейца, с этими волосами до плеч. От Сержанта (Лешка называл его «батей») ему достался крупный нос и низкий лоб; рот остался чуть припухшим, как у ребенка. Он втягивал в себя темно-коричневую густую жижу. «Ты будешь?» – и с готовностью тянулся к ее рюмке.
Страшно было подумать, что не только лицо, но и вот это – от Сержанта.
Они редко говорили о матери. Случалось, что говорил он один, когда «сильно доставала».
Не пришел на похороны – не знал, не смог? Что-то случилось? Связь у них была односторонняя, а значит, ненадежная: все равно что никакой.
Дорогу пересекал длинный дядька в заляпанном ватнике, нес на плече стремянку. Мысли о квартире, отодвинутые на время похорон, вернулись, а вместе с ними – ремонт.
Завтра, завтра же надо позвонить крестной.