Свет в окне
Шрифт:
Предстояло еще одно бегство – в темную нору барсуковой алгебры.
И на елки придется с Ленечкой ходить. Снимать с него в гардеробе шубу, упихивать шапку в рукав, чтоб не потерялась, а потом торчать в зале, где у елки сидит маскарадный Дед Мороз, а вокруг горохом малышня рассыпалась. Опять в Доме офицеров та же самая пожилая Снегурочка будет выдавать подарки по пригласительным билетам и скажет Ольке те же слова, что в прошлом году: «Ты уже слишком взрослая для елки», – и нахмурится, но сунет в руки два мешочка из слюды. Ленечка захочет открыть свой прямо в трамвае: «Одну мандари-и-инку…» –
Потому что дома у Ленечки будет продолжение праздника: он разворошит хрустящий мешок и вытащит пачку печенья за 16 копеек, несколько конфет с лохматыми, как у комет на картинках, хвостами – такие вешают на елку, – шоколадку, карамельную мелочь в неотличимых тусклых завертках и – наконец! – вожделенную мандаринку.
Если у матери будет хорошее настроение, может отпустить на каток, особенно если за ней зайдет Томка. Томка умеет клянчить: «Теть Тая, ну пожалуйста! У нас все в классе ходят. Ваша Оля так хорошо катается; ну пожалуйста, теть Тая…»
При посторонних мать и Сержант любят быть великодушными. Он первым и буркнет неохотно: «Да ладно, пускай идет». После этого мать тяжко вздохнет и разведет руками: «Если отец разрешает…» В такие моменты Олька ненавидела их одинаково за притворство, за то, что выпендриваются перед Томкой, а больше всего за слово «отец», которое так легко разменивала мать. Томка ничего этого не знает – просто таращится на обоих честными-пречестными глазами, словно от их разрешения зависят все ее каникулы. Вот перед Томкой было стыдно – она ведь за нее просила, потому что сама Олька, с тех пор как придумала «правило номер один», никогда его не нарушала: не просила.
Тут мать беспомощно взмахивала рукой: «Иди, так и быть. Только не поздно!».
Пока не передумали, надо было успеть одеться, схватить коньки – и смыться; жалко, что не навсегда. Потому что не так хотелось на каток, как просто уйти оттуда, убежать по-настоящему. Томка самоотверженно врала: каталась Олька вовсе не «здорово», никаких пируэтов на льду делать не умела, но коньки, бабушкин подарок, и ловкость скольжения, которую они давали, очень любила.
На улице у Томки сразу менялся и взгляд, и голос.
– Ну ёкэлэмэнэ, чего это они у тебя? На каток провожают, как на фронт. Ты чего, наказана?
Томке не объяснишь, что накажут потом, когда наступит воскресенье и она соберется к бабушке. Мать беспомощно разведет руками: «Что же получается, Ляля: то ты на каток уходишь, то… в гости?» Просто сказать: «к бабушке» она не может; будет хрустеть пальцами и покачивать головой: «Не знаю, не знаю; по-моему, многовато развлечений. А, Володя?» Сержант подхватит, конечно: «Нечего, нечего». И все. Приказы не обсуждаются.
– Слышь, а у твоей мамаши классный маникюр! – восхищается Томка.
Они уже сидят в гардеробе и шнуруют коньки. Томка поминутно оглядывается – не появился ли Гоша из седьмого «Б», куда же ей без Гоши. Ольке почти расхотелось кататься. Томка не заметила, что разрешение был дано с ловушкой, а сама она прошляпила, балда, хотя такое уже было раньше, в тот раз, когда ее позвали Илька и Лилька из девятой квартиры. Близнецы люди опытные – они начали правильно: «Дядь Володя, а можно Оле с нами на каток?». Сержант надулся от важности: «Как мать скажет;
Тебе что было сказано? – Только не поздно!
Ты когда явилась? – В восемь часов!
Ты что, не видела, что на улице темно? – Видела!
Почему не пришла, когда стемнело? – Не сочла нужным!
Слушая этот дурацкий речитатив, Олька распутывала узел на шнурках. Потом высохнет – не развяжешь, придется шнурки резать.
– С тобой говорят или не с тобой? – возвысил голос Сержант, но сам себе не ответил, а продолжал: – В глаза смотри, кому говорю!
Слыша его ор, невозможно было поверить или представить хоть на секунду, что этот человек знает такие изумительные слова, как аллегретто, сонатина, леонкавалло... дивные, сказочные слова, в которые вплетаются названия нот: франческо-до-ре-ми-ни, а почему и откуда взялось «ни», Олька не знала, но оно совсем не мешало, только длило последнюю ноту – «ми»: франческо-до-ре-мии-ниии…
– В глаза смотри, я сколько раз повторять должен!
Схватил шнурок, и конек упал ей на ногу. Дернул за руку, когда она присела от боли.
В сдавленной груди словно что-то взорвалось. Разлетелось на кусочки «правило номер два», доказав тем самым свою абсолютную бессмертность, и лучше всех понимала это она сама, крича в запале:
– Да? В глаза? Кому «в глаза», вас двое; кому?.. И я не поздно пришла – это зимой темнеет рано, каждый дурак знает!
Еще можно было затормозить, остановиться, когда они торжествующе переглянулись – так торжествующе, что он даже не замахнулся на нее; нельзя было больше говорить ни слова, но Ольку заносило, как на льду при слишком крутом наклоне:
– В восемь часов – поздно?! А когда без двадцати десять за хлебом посылаете, то это не поздно? Не темно, да?
– В воскресенье, – кротко подытожила мать, – из дому ни ногой, раз тебе в тягость даже за хлебом для семьи сходить. Это понятно, надеюсь?
Это было понятно задолго до вынесения приговора, еще когда они с близнецами только шли к катку. Ловушка, очередная ловушка; как доверчиво она в нее попалась. Сама виновата: надо себя вести, как Оцеола, когда его взяли в плен: невозмутимо молчать, и чтобы ни один мускул на лице не дрогнул; только так.
…И не видела свое напряженное, испуганное, перекошенное отчаянием лицо.
10
Настя аккуратно повесила пальто. В комнате никого не было. Оно и к лучшему: видеть никого не хотелось. Настроение, такое уверенное и ровное целый вечер, вконец испортилось. Не то чтоб она ждала от Карла какой-то благодарности за то, что крутилась на кухне (хотя мог бы и спасибо сказать, между прочим), нет, ни на что подобное она не рассчитывала. Хотелось нормального человеческого разговора, а вместо этого…