Свет в окне
Шрифт:
Атмосфера стремительно сгущалась. Настя с вежливой улыбкой смотрела в сторону.
– Мама, – торопливо прервала Лариса, – мы на поезд опаздываем. Спасибо за обед и… за все спасибо. Не забудь про капли, слышишь? – крикнула удаляясь.
На поезд не опоздали, и ждать долго не пришлось. Закатное солнце окуналось куда-то, где встречались рельсы, и там появилась крохотная мушка, быстро разросшаяся в щербинку, так некстати нарушившую дивную целостность раскаленного диска. Щербинка росла, приближаясь, и победно загудела издалека. Казалось, подошедший поезд нагрелся от прикосновения к садящемуся солнцу и понесет частичку этого жара до самого города.
Когда Карлушка вернулся, проводив Настю, мать еще не спала.
– Почему ты заговорил с дедом про гравий? – спросила она.
Кое-как
– Был гравий, конечно, – кивнула Лариса, – только не там. У другого дома… вокруг дорожка шла. Там, где мы жили: ты, папа и я. Откуда нас тогда…
Он боялся, что мать заплачет. Но Лариса не заплакала, а продолжала, помолчав:
– Это был совсем другой хутор, в другую сторону ехать. И дальше.
– Там была комната с разноцветными стеклами в окне? – не удержался Карл. – Комната или веранда, я не помню. Пустая. И к ней ступеньки деревянные…
Мать медленно опустилась на стул.
– Ты запомнил? Ты же совсем крохой был! Гравий – это папина причуда была, он хотел, чтобы хутор был похож на виллу, их тогда начали строить. Он очень увлекся хозяйством, это после кино-то!.. Вначале разорился. Нет, не так: сначала разбогател – фильм дал огромную прибыль, не сходил с экранов.
И замолчала опять. Не из-за воспоминаний – память не подводила; а в поисках слов для описания никогда не виденного и не испытанного сыном. Герман, Герман… Он сам мечтал когда-нибудь рассказать ему (когда будет можно говорить) и сделал бы это намного лучше, если бы успел.
Они с Германом берегли мальчика. Будь он не четырехлеткой, когда они оказались в ссылке, а постарше, можно было бы понемногу, осторожно… Нет; нельзя было. В школу ходили не только дети сосланных – были местные ребятишки, родители которых не очень разбирались, кто и за что принудительно оказался в тех краях, а уж тех, кто «ни за что», встречали в лучшем случае настороженно. Сын рос и взрослел, а когда стало можно говорить о пережитом вслух, потребность в этом отпала – Карл уже знал главное. Если же от детства у него сохранилась в памяти гравиевая дорожка и веранда с цветными стеклами, а не красноармейцы, которые расхаживали по дому, то не благо ли это? Как свободно солдаты распахивали все двери, с каким-то уверенным правом ощупывая все, что попадалось на пути: портьеры, рамы картин, посуду, – как бесцеремонно шарили по ящикам и шкафам, вытащили зачем-то скрипку из футляра…
Разрешили взять вещи. Пока Лариса собирала, обходя красноармейцев, один из них (похоже, офицер) долго рассматривал фотографию под стеклом, висевшую на стене. Герман был снят рядом с Аверьяновым, известным киномагнатом; оба во фраках, рядом с Германом она сама, в вечернем туалете. Герман держит ее под руку и улыбается, Аверьянов серьезен. «Это кто?» – спросил офицер, ткнув пальцем в Аверьянова. «Приятель мой по гимназии», – небрежно ответил муж. Аверьянова к тому времени уже расстреляли. Сколько Германа ни убеждали в этом, он не верил: «Не может быть. Это был кто-то другой». Много позже, в ссылке, он неожиданно сказал: «Жалко, что с ним… так. Лучше бы сюда сослали, он ведь не то что мы – он мужик был, Аверьянов. Потому и фильмом увлекся – фильм-то про мужиков, вроде него самого».
Когда их обокрали в пятьдесят третьем, то унесли и скрипку, и ту фотографию, которую Лариса зачем-то сунула в чемодан. Лариса не жалела своих шелковых платьев, она разучилась их носить, да и куда? А фотографии было жаль. Помнила, как радовался Герман: только обокрали, подумай – ведь убить могли! Что и происходило вокруг по деревням, где шныряли амнистированные и грабили, и убивали, и зверствовали. Счастье, что дома не было никого. Она-то о фотографии жалела, а муж о скрипке, она видела.
Думали, конечно, и не раз: как рассказать сыну о прежней жизни, какую часть рассказать и нужно ли это делать. Карлушка, как и его сверстники, знал, что отец работает в сельском магазинчике, и едва ли мог представить его талантливым и процветающим кинорежиссером, а впоследствии таким же хуторянином, к которому приезжали «за секретом» издалека. А «секретом» Германа
Однако с какой силой потянуло назад, домой, когда…
– Мама?..
Лариса не знала, сколько длилось молчание. Тряхнула волосами, все еще пышными, и заставила себя улыбнуться.
– О чем тебе рассказать, сынок?
Карлушка медленно крутил кольцо на мизинце. Герман, точь-в-точь Герман.
– Я хочу сам увидеть, – ответил, наконец. – Дом и все… вокруг.
19
Доцент Присуха возвращался из университета в недовольном и раздраженном настроении. Во-первых, жаль девчонку (в первый раз он обозначил студентку Кузнецову таким бытовым словом): работу прокатили – или прокатят, что одно и то же. На первое место он, конечно, не надеялся, хотя бы потому что по неписаному правилу первые места вечерникам не дают; считается – неофициально, конечно, – что вечерников, как ни крути, обсчитывают знаниями. Мнение это было устойчиво, и, как Присуха ни боролся за «равноправие» дневного и вечернего отделений, он ни у кого не встречал поддержки; скорее, наоборот. «Вы еще заочников, Дмитрий Иванович, на конкурс выдвигайте, – заколыхалась от смеха декан. – Не тянут вечерники ваши, будь они хоть семи пядей во лбу: часов-то на них меньше приходится. Потому и знаний получают меньше. Чистая диалектика». Сколько раз он себя одергивал, когда хотелось возразить: дипломы-то им одинаковые выдают – хоть дневное кончай, хоть вечернее. Было ему что сказать о количестве и качестве получаемых знаний, однако кому другому и возразил бы, а декан исполняет на факультете священные обязанности парторга, и не ему, беспартийному доценту, бодаться с ней по вопросам диалектики.
Бесило другое: не было ни одного члена комиссии, который бы не ознакомился с работой Кузнецовой. Одни прочесали весь текст, другие ограничились тезисами (благо написала она их под копирку в четырех экземплярах), а на столе у ассистентки внезапно появилась «Сага», недавно переизданная.
Прочитали все, и все живо заинтересовались, а только реакция последовала странная.
Завкафедрой, или Патриарх, как его называли за глаза, помахал ему издали в столовой, и когда Присуха, сманеврировав с полным подносом, сел за столик, тот сразу о работе и заговорил, причем заговорил в мажоре, отчего Присуха забыл про рагу и только отщипывал хлеб. Патриарх перечислил все достоинства курсовой, после чего понизил голос:
– Однако Сомс как жертва – это многовато, Дима. Работа с заявкой, безусловно, и с хорошей заявкой. Вырастет в дипломную. Только, – профессор на Присуху не смотрел, а смотрел на кончик чайной ложки, которой он пытался выловить из компота изюмину, – только жертва-то не Сомс, конечно; ты сам понимаешь. Жертва – этот… как его? Ну кто там дом проектировал?
– Босини.
– Ну да, ну да, – Патриарх улыбнулся и загреб сразу две ягодки. – Босини, конечно. Художник, богема; не от мира сего. А мир сей, то бишь форсайтовский социум, раздавил его – сначала финансово, затем буквально. А то – Сомс; вот и протеже твою так же… раздавят.
Он подцепил разваренную черносливину и втянул ее с ложки сочным поцелуйным чмоком.
У рагу оказался такой же вкус, как у этого разговора.
К концу дня, немного поостыв, Присуха подумал, что Патриарх на самом-то деле дал ему толковый совет. Когда-то Присуха, молодой аспирант, пришел к нему, еще не профессору и не завкафедрой, и с тех пор остался для Патриарха Димой. Потому и дал совет; другой вопрос, как донести его до мисс Кузнецовой. Молодость не терпит компромиссов. Его же задача как руководителя в том и заключается, чтобы навязать ей сомнительный компромисс. «И с ярлыками пусть там… поаккуратней», – вспомнил замечание Патриарха. Читай: убрать слово «жертва» применительно к Сомсу («раздавят») и назначить жертвой Босини (беспроигрышный вариант).