Свидетель
Шрифт:
Длилась, длилась зима.
Но все же в атмосфере происходили какие-то изменения.
Настал март.
Однажды вечером я пошел к Белорусскому вокзалу, по слякотным улицам к мосту, под которым начиналась толкучка, где стояли белорусы с сумками. Из сумок высовывались связки сарделек, и росли голые стволы колбас.
А еще в этих сумках жили мокрые пачки творога, из них извлекались белые пакеты, а на пакетах было написано: "СМЯТАНА". А еще из этих сумок доставали сыр, более похожий на брынзу, и суетились вокруг всего этого
Дальше толклись московские старушки с батонами сервелата, хрустящим картофелем, пивом да водкой, еще дальше стояли вереницей ларьки с дешевым спиртом, шоколадом и бритвенными лезвиями. Из них неслась то резкая и хриплая, то заунывная, тоскливая и безрадостная музыка, электронная музыка большого города - и я шел мимо нее.
Это был шум времени, он цеплял меня за ноги, хлюпал в промокших ботинках, колотился в уши, мешал думать.
Оскальзывался между продрогшими старухами народ, обтекал провинциала с колесной сумкой, затравленно глядевшего вокруг.
Падал провинциал за дубовую дверь метро, чтобы выбраться уже на другом вокзале, Курском или Ярославском, где тоже толчея, где к ночи жгли костры и плясали вокруг них языческий танец. Где трепались на ветру голые ноги с обложки порнографического журнала. Где в лютую стужу продавали мороженое и пиво со льдом внутри. Где милиционеры уже не ходили влюбленными парами, а сбивались в волчьи стаи.
На шеях у них болтались короткие автоматы, и хмуры были их лица.
И последнее, что видел приезжий, сжав зубами свою бурлацкую лямку, был кроваво-красный закат от рекламы SAMSUNG или SONY...
Мелкие события теснили мою жизнь, загоняя ее в предначертанное кем-то русло. Детали этой жизни, чужие взгляды, слова незнакомых людей, унесенные и донесенные ветром, обрывки сообщений догоняли меня - словно требовали сопереживания.
Время шумело, ревело, пело на своем языке - языке времени.
А я был этому - свидетелем.
Шел идиотский мартовский снег. Время от времени его смывало дождем.
Однажды такой дождь шел всю ночь, и с шумом падали в темноте снежные глыбы с крыши.
Соседи сверху веселились, звенели бутылками, а потом ссорились - чуть ли не дрались. Казалось, что время от времени они выкидывают гостей из окна.
Мокрые снежные комья все падали и падали, тяжело ударяясь о козырьки подъездов и крыши железных гаражей.
Через два дня снова пошел снег, и все повторилось.
А потом навалился апрель. Я глядел на апрель и вспоминал фразу из чужих дневников: "Просто ходил в лес смотреть на апрель, исследовать его свойства".
Я тоже ходил, правда, не в лес, а по улицам. Заботы не давали мне уехать из Москвы, и я подглядывал апрель из окошка офиса.
Слушая хрюканье принтера за спиной, я глядел на блики солнца, ползущие по стенам домов.
Лужами апрель наверстывал упущенное мартом время, его, марта, глупый снег и холод.
В нагретом солнцем троллейбусе хотелось скинуть с себя все и ехать в одной рубашке. Однако никто ничего не скидывал, а ехали себе спокойно, болтаясь на поручнях.
Вокруг, поднимая фонтаны брызг и ныряя в волну носом, как миноносцы, гудели иностранные машины.
Я вспоминал обиду фирмы "Фольксваген", мечтавшей наводнить рынок России дешевыми автомобилями, и то, как удивились немцы, когда русские (или же люди неясных восточных национальностей) принялись покупать только самые дорогие модели "BMW" и "Мерседес".
Итак, человек, получив первую сотню миллионов, первым делом покупал "Мерседес" и блондинку. Марки того и другого варьировались, а я наблюдал это со стороны, хотя именно под моими окнами парковались эти машины и именно эти люди встречались с моим хозяином - а иногда со мной.
Овальные ребята с пустыми глазами прохаживались у подъезда, вахта их была неспешной и немного ленивой.
Все в погоде было устроено странно, загадочный механизм ее перемены где-то там, в невидимой вышине работал вне расписания, но, тем не менее, на смену марту с мокрым его снегом и морозами, пришел апрель, и вода текла по трамвайным путям.
Вода текла по трамвайным путям, и воздух приобрел прозрачность.
В моей жизни, однако, установился странный ритуал, и в ритуал этот входили прогулки по музеям вместе с Редисом и Гусевым.
Воскресенья принадлежали дочери Редиса и женщинам Гусева, а субботы у нас были общими.
Мы перемещались - в зависимости от порядкового номера субботы - между скелетами диплодока и тиранозавра, приближаясь к черепу своего предка; путешествовали мимо черных и золотых ваз Пушкинского музея.
Однажды мы попали в новооткрытый музей частных коллекций, где полно было паучьих ножек Дали, тышлеровских клоунов, лежал репинский офицер в залитой кровью рубашке, а на верхнем этаже притаился унылый Краснопевцев.
Этот музей построен прямо над линией метро, и каждые три минуты все в нем начинало подрагивать - европейские люстры, рамы картин; караульные старушки в форменных пиджаках трясли дряблыми щеками.
Казалось, что начинается землетрясение. Молодые люди крепче подхватывали своих подружек, дети крутили головами, а американская туристка с размаху садилась на лавочку.
Убитый на дуэли офицер еще тянул нам вослед свою руку, а мы уже шли по Волхонке. Мы шли по Волхонке, а потом и вдоль Кремля. Поднимаясь с набережной у Краснохолмского моста, Гусев принялся философствовать.
– Все врут, - говорил он.
– Разница только в красоте и художественности этого вранья. Есть такой рассказ - его герой повествует своим случайным слушателям о перестрелке с большевиками. Белый офицер, а может штатский добрый молодец бежит по курортной Ялте, по татарским улицам мимо домов, чьи окна обращены внутрь, перепрыгивает через пути на городском вокзале, и, отрезанный от преследования товарным поездом, наконец, спасен.