Свидетель
Шрифт:
"Все очень занимательно", - произносит один из слушателей.
– "Только в Ялте никогда не было вокзала. Там нет железной дороги".
– Это все, - говорил Гусев, - называется: "Врет, как очевидец". Американцы верят телевизору, а у нас принято верить очевидцам. Толпы свидетелей бродят по России, рассказывая людям их собственную историю. Они, эти свидетели, профессионалы своего дела, их рассказанная история интересна и поучительна. Вот байка о генерале, а вот - о прапорщике. Вот сага о сортире. Даже о каком-нибудь маленьком жучке уже рассказан анекдот.
Мне нравится
Так говорил Гусев.
По трамвайным рельсам струилась вода, в воздухе стоял запах этой шалой воды и просыпающейся, набухающей соками и бензином городской земли. Стояли на улицах рекламные щиты с загадочно улыбающимися красавицами и земным шаром, обсыпанным кредитными карточками.
Висели плакаты, призывающие изучать иностранные языки особым методом.
Я же - изучал своих спутников. Редис поражал меня обилием правил, придуманных им для себя и других. Его жизнь была регламентирована, как военный устав, но это не раздражало меня, а лишь внушало легкое удивление.
На моих глазах он, ожидая какую-то женщину по делу, обнаружил, что она опоздала на десять минут.
Редис развернулся и ушел. Видимо, это был род наказания.
Так или иначе, но это была его жизнь, и, несмотря на то, что она была полна обидами на несоблюдение правил, она казалась мне ничем не хуже моей.
Жизнь любителя Баха проистекала более созерцательно - он смотрел на окружающий мир из окна своей мастерской. Из окна был виден угол школьного двора, где ученики пили пиво.
Редис получил заграничный паспорт с извечным гербом Союза Советских Социалистических Республик и собирался, наконец, оставить эту страну навсегда. Лишь неясные формальности с выбором его нового места жительства задерживали отъезд.
Впрочем, и я не терял надежды поехать куда-нибудь.
Видно, я все же не наездился. Только теперь надо было ехать самому, а не грузиться в эшелоны или въезжать по аппарели в брюхо транспортного самолета.
Но теперь, снабженный штатской подорожной, я ехал на восток и ехал на юг, не гнушаясь поездом, хотя моя фирма оплачивала и самолет.
Дело было во времени. Дорога была долгой, и это меня устраивало.
Я выходил на неизвестных станциях и курил.
Было хмуро и пустынно.
Дым от трубки стлался по земле, и оттого я был похож на паровоз. Пробегающие железнодорожники боялись, что я впрягусь в какой-нибудь бесхозный состав и уволоку его в неизвестном направлении. Но все же большие и маленькие станции исчезали, за окнами таяли остатки зимы под кустами и в чахлых лесозащитных полосах.
Теплело, стекла покрывались мелкими капельками воды, и я представлял себе, как эта вода будет капать мне на голову в пункте моего казенного назначения. Куда и зачем я еду - мне было совершенно непонятно. Есть ли вообще на свете эти маленькие южные города со своими нерусскими жителями, с новыми чиновниками, новыми конторами и новой властью?
Так я размышлял, доедая баночку варенья, оставленную в моем доме одной несчастной девушкой. Баночка была маленькая, и девушка была маленькая, и щемило мне сердце, когда я смотрел на эту баночку - вспоминая, как баночка эта осталась на моем столе, огромном и пустом, и как увидел я сиротливое варенье, несчастный и несчастливый дар. Горечь отъезда снова подступала ко мне, и, как всегда, одиночество следовало за мной.
И все же мне было интересно, я таки не наездился.
Города были тихи и серы.
Тихи и пусты были офисы, люди по привычке не ходили на работу днем, сидели по домам и пили чай, хотя жары еще не было.
Начальства не было, у начальства всегда свои дела. Иногда я хамил этому новому начальству, сидевшему в своих кабинетах под неразборчиво цветными флагами, но в меру, так, чтобы оно, начальство, считало меня за своего.
А иногда новых хозяев было невозможно найти. Эти люди получили свое и вернулись в нормальное безмятежное состояние - такое же, как и у меня.
Я бродил по пустым коридорам бывших институтов.
Как-то в одном из таких пустых зданий я долго пил черный чай, сидя под огромной геологической картой Советского Союза, а потом, блуждая, зашел в огромное крыло исчезнувшего как учреждение института, где теперь разместился нефтяной концерн.
Одна из дверей была открыта, и за ней тонко пищал осциллограф, виднелись стеллажи с колбами и аппаратурой.
В разных концах комнаты сидели две русские женщины в белых халатах, и одна говорила другой:
– Лида, как у тебя с сероводородом?
– С сероводородом у меня отлично, теперь у меня все хорошо, а вот пошла ли у тебя вода, Маша? Как у тебя с водой?
Линолеум скрипнул у меня под ногой, и женщины испуганно обернулись к двери. Однако я уже шел дальше по коридору - чтобы снова безнадежно искать начальство.
Возвращаясь, я писал отчет и клал его на равнодушно-чистый стол начальника - уже своего.
В поездах нового времени я обнаружил, что возникла особая общность людей, которых я узнавал по глазам. Глаза эти были тоскливы и выцвели от ненависти. Их обладатели, подобно моему Редису, раньше чувствовали себя солью земли, а теперь стали ее пылью. И достаточно было, заглянув в эти выцветшие глаза, произнести негромко и доверительно, как пароль: "Продали Россию, суки...", и ты уже становился принят в круг, злобное братство навсегда, ты становился своим, за тебя ручались и тебе наливали нескончаемо и были готовы передавать от одного к другому. Я боялся этой злобной неотвязной любви, но она жила в людях с выцветшими глазами помимо меня, как и ненависть.
Музыка их была - бессильный скрежет.
Но мы жили в одной стране, родились в ней, и у нас было одно прошлое.
Неожиданно я встретился с Гусевым и так же неожиданно снова очутился в его доме в Трехпрудном переулке.
Гремели тарелки, брякали вилки, лопотали что-то бессмысленное итальянские девушки.
Девушки были из католической миссии. Они несли в Россию римский обряд, и следствием этого подвижничества был стоящий на столе "Чинзано". Удивило меня иное обстоятельство - за полгода со времени моего последнего визита в Трехпрудный ничего не изменилось в той квартире.