Свирель на ветру
Шрифт:
— Что, думаешь, я колбаски твоей не видел? Да я до войны… торт «Полено» вот такими кусками ел! А яйцами бросался! Да-да! Сырыми. Не веришь? Я в детском саду уже хулиганил. А дома, когда мать на работу уйдет, увижу в окно: какая-нибудь шляпа по двору идет, ну и р-раз! — в нее с четвертого этажа. Однажды с дворником пришли. А меня бабушка ничья, которая в коридоре без прописки проживала и тюрю ела, в сундуке своем спрятала.
Княжна Тараканова порывисто погладила Павлушу по голове, откинула ему со лба волосы мокрые, дождевые, нежно и пристально в глаза парнишке посмотрела.
— Бедовый ты… Герой, — прошептала. —
— Не в разнице дело. Ты девчонка. И все надо мной смеяться будут.
— Я не девчонка. Я женщина, Павлик. Я женщина, ты мужчина. Хочешь, я тебя целоваться научу?
— Да я… да я тебя сам чему хочешь научу! Училка…
Тараканова невесело улыбнулась. Взяла Павлушу за обе руки, долго стояла так, в сантиметре от него, глядя в серые, с весенней зеленцой, испуганные глаза парнишки, и вдруг потянула его на себя. Резко. Бесстрашно падая назад, на спину, — без оглядки, правда, в отчаянье зажмурив перед падением свои сумасшедшие глазищи. Упали они под вербный куст на мягкие, осыпавшиеся с ветвей, теперь мокрые сережки.
Павлик прижал Тараканову к земле так сильно, как будто боялся, что она вырвется и улетит в небо. И вдруг Княжна ни с того ни с сего хитренько щекотнула его вдоль спины по ребрам, будто гвоздем раскаленным провела, да так, что дыхание у Павлуши от веселого ужаса перехватило, и мигом он от земли, от груди Таракановой вверх подпрыгнул, а затем, словно щенок, змеей ужаленный, в траву покатился.
На ноги встали одновременно. Девушка юбку клетчатую, «шотландку», одернула, на поясе вокруг талии туда-сюда покрутила, не переставая улыбаться, жакетку черную, бархатную от приставших к ней вербных шишечек отряхнула, сумку с провизией из-под куста извлекла.
— Идешь со мной?! — задорно и вместе с тем требовательно спросила-приказала. — Проводи меня, Павлик. Боюсь я лесом. Шляются здесь всякие… которые абажуры из кожи людской делали. Вон Груздева Оля, почтальонша… Где она? Как в воду канула. А ты, Павлик, мужчина, мне с тобой не страшно будет. Тем более что не на танцы… На кладбище иду. Боязно. Проводишь?
— Ладно. Идем… Кладбища испугалась. Землячка называется.
— Не кладбища, а привидений. Которые от покойников исходят… Павлуша, у тебя мама в Ленинграде… на каком похоронена?
— Не знаю! — вздрогнул, съежился вдруг парнишка. Насторожился, словно его обмануть или обидеть попытались. — Не знаю, поняла?!
Не дожидаясь, пока Тараканова с места сдвинется, остервенело от нее отвернулся, прыжками — с ноги на ногу — выбрался из кустов к дороге и так, держась несколько впереди Княжны, поскакал в сторону Козьмодемьянского.
— А ну постой! — крикнула вдогонку. — Остановись, говорю… Вкусненького дам!
Остановился как бы нехотя. Прутик зеленый, пушистый-запашистый сломил. Начал от воображаемых комаров отмахиваться. Нагнавшая его Тараканова голубую пачку «Беломора» на ходу распечатала, выдавила из образовавшегося отверстия папироску. Предложила парнишке:
— Кури. Это тебе не махра, не самосад навозный. Питерские! Фабрика Урицкого! — И, как бы предупреждая Павлушкино любопытство, пояснила: — Мамашины кавалеры снабжают. Бери, угощайся.
— Ничего себе «вкусненькое», — разочарованно сорвалось у Павлуши.
— А тебе что же — сладкую конфетку подавай?
— Заткнись, конфетка! — Павлуша выхватил папиросу, степенно, как это делали некоторые взрослые курильщики, размял пальцами табак, а твердую бумагу мундштука дважды промял-сплющил с разных сторон. Павлушины спички на дожде окончательно размокли, так что прикуривать пришлось от зажигалки «заграманичной», которую Тараканова опять же из своей многообещающей кошелки извлекла.
* * *
На кладбище пришли часа в два пополудни. Грозовые облака умчались куда-то вбок, не по ветру, а несколько левее, обнажив ярко-синее глубокое небо. Изрядно припекало. Тараканова сняла с себя нарядную бархатную жакетку, расстегнула кофтенку белую, крепдешиновую, затем как-то незаметно, в момент, когда Павлуша вослед убегавшим облакам смотрел, осталась в голубом, воздушного цвета, лифчике и таких же штанишках, обшитых кружевами.
— Можно, я… позагораю? — спросила кротко, потупив взор.
— А могилку дядя будет обрабатывать? Говори, что делать? Да и неудобно тут… загорать.
— Одно другому не мешает, глупенький. Солнышку не все ли равно — на пляже человек загорает или на кладбище? Раздевайся. Вон, белый как молоко. Лопату возьмешь, песочку от берега наносишь.
Ограды сельское кладбище давно уже не имело. Располагалось оно в полукилометре от Козьмодемьянского — выше по реке, зажатое с трех сторон глухим кустарником, а с четвертой стороны повисшее над самой водой реки Меры, которая неустанно, год за годом подмывая в паводки берег, вгрызалась в кладбище, некогда удаленное от реки, точила, рушила бугорок погоста, будто решила во что бы то ни стало к определенному сроку смыть его с лица земли. Если глянуть на кладбище снизу вверх от реки, особенно по весне, сразу же после большой воды, то и доски гробовые, торчащие из толщи берега, обнаружить можно.
А вообще-то местность здешняя для приезжего глаза приятна. И сердцу полезна: успокаивает. Случись вам однажды здесь, на кладбище, на старую, с удобными, плавно выгнутыми ветвями-сиденьями сосну забраться и посидеть там, озирая мир без суеты желаний земных, — тут-то и постучится в сердце ваше восторг робкий, не нахальный, и вы, повинуясь его шепотку неназойливому, как бы прозреете ненадолго, не навсегда, увидев картины беспечальные, доселе неведомые, только за гостеприимную сосну крепче держитесь. Тогда прежде всего долину реки обнаружите. Вся неровная, клубящаяся зеленью и синью, налитая сизым воздухом и посеребренная увилистым пояском речной влаги. Разве питали вы свой мозг чем-то подобным, живя от этого дива в двух шагах, рукой подать, смотря на все это уставшими от очков, бессильными глазами горожанина и ничего, кроме поверхности земли, не ощущая? Питали, конечно, но чем? Плеском неживых репродукций? А здесь, над простором ожившим, над зеленью дышащей, что-то толкнуло вас как бы, восторг какой-то сердце обволок, и вы прозрели изнутри, духовно. Любовь ли тому виной или нечто проще, но произошло чудо: вы увидели красоту. В обыденном.