Святая грешница
Шрифт:
Мы гуляли по лесу, а Михал радостно носился. Я шла рядом с тобой и ожидала, что произойдет нечто важное.
— Из-за этой прогулки вы потеряете учеников, — сказал тогда ты.
— Найду новых, — беззаботно возразила я вслух, в душе обеспокоенная, что ты отступил и не настаиваешь, чтобы я бросила работу.
Теперь-то я уже знаю, что эти слова тогда не имели никакого значения, потому что дни города были сочтены. Ты говорил так, чтобы просто поддержать разговор. После прогулки по лесу в памяти у меня сохранились наши шаги: широкие — твои и мои, мелкие, с трудом, но все же поспевающие за тобой. Теперь так будет всегда: я буду стараться идти с тобой в ногу, быть по возможности ближе к тебе.
Мое стремление все в подробностях описать, наверное, объясняется желанием рассказать все о себе, о нас…
Июнь подошел к концу. В начале июля, погрузив на бричку два огромных чемодана, мы медленно — лошадь
— У меня нет вещей, — сказала я. — Вы, видимо, не знаете, что я ношу одежду вашей жены…
Ты посмотрел на меня непонимающим взглядом, а потом произнес:
— Так возьмите же ее вещи.
— Зимние тоже?
— Да. В чем-то же должны ходить зимой.
«Значит, это будет надолго», — промелькнуло у меня в голове, и я повеселела.
Озабоченно приглядываясь к тому, как вы с кучером закрепляли багаж, Михал важно произнес:
— Папочка, наверное, просядут рессоры.
Ты усмехнулся:
— Рессоры уже давно сели… у нас у всех, а еще как-то едем.
Мы сошли на маленькой станции. Высокая, по пояс, пшеница, растущая вдоль колеи, выглядела как заброшенное полотнище, покачиваясь и меняя на солнце цвета. Я смотрела на нее словно зачарованная. На станции нас поджидала телега с запряженной лошадью, но мы с багажом не помещались в нее. Ты предложил отправить с чемоданами Михала, а нам самим идти пешком. Но мальчик не хотел ехать без нас. Мы шагали по широкой песчаной дороге, по обеим сторонам которой росли липы. За ними простирались поля. Картина — совершенно незнакомая для меня. Я была дитя города, во время каникул родители вывозили меня за границу. Этот вид сразу запал мне в сердце: пасущиеся на пастбищах коровы, картофельные поля и, как живые, качающиеся на ветру колосья.
На полпути мы остановились, чтобы отдохнуть. Михалу захотелось пить. Я достала термос, бутерброды и присела под дикой грушей, уродившей маленькие, кислые плоды. Их полно валялось в траве. Я облокотилась спиной о ствол, и меня захватило удивительное чувство. Мне казалось, будто я веду с деревом безмолвный диалог. Понимая, что это бессмыслица, однако все равно вслушивалась в шепот кроны.
— Пани Кристина, может быть, вы что-нибудь съедите? — спросил ты, а я покраснела. Деревенька, в которую мы прибыли, называлась Нинков и располагалась в живописном месте. Деревянные избы тянулись по обе стороны песчаной дороги. Вокруг зеленели деревья. Впервые в жизни я увидела тутовое дерево, его плоды внешне напоминали чуть розоватый миниатюрный виноград. Деревня кончилась, и мы поднялись на горку. Там, в гуще зелени, стоял деревянный дом с резными окнами и крыльцом. Сначала на крыльце появилась полная женщина в фартуке на бретельках, потом она куда-то исчезла.
— Хорошо же нас встречают, — проговорил Михал.
Но не успели мы подойти к калитке, как увидели направляющегося к нам седого мужчину в пенсне. На нем были рубашка с закатанными рукавами, жилет, который обычно носят под пиджак, и брюки от костюма. Наверное, в спешке не успел надеть пиджак. Он поздоровался с тобой через забор и попросил, чтобы мы вошли с черного хода, потому что эта калитка, по его словам, забита на века. Мы вошли в большой двор, посреди которого был колодец, прикрытый замшелым от старости навесом. Рядом стояло корыто, в нем хозяйничал индюк. Увидев нас, раскраснелся, распушил перья, как будто кто-то его раздул.
— Что это еще за чудовище? — удивился Михал.
— Это индюк, молодой человек, — ответил ему мужчина в пенсне. Потом он все время так обращался к Михалу, как бы забывая его имя. Полная женщина оказалась именно той кузинкой, про которую ты рассказывал. Несмотря на дальнее родство, она чем-то напоминала твою мать, возможно, переполнявшей ее добротой. Странно, но в моей жизни часто встречаются люди как бы одномерные: абсолютно хорошие или абсолютно плохие. Они обделены многими другими человеческими качествами и напоминают мне деревья, не дающие тени. Кузинка твоей матери (седой мужчина звал ее Цехной) проводила нас в комнату наверху, где уже стояли наши чемоданы. Окна комнаты выходили в сад, обнесенный забором, но в заборе были щели, через которые можно было вылезти на дорогу. Как-то я увидела тебя, идущего между заснеженными яблонями. Ты пролез в дыру, так было ближе до станции, не нужно обходить горку. Приехав с нами тогда в деревню, ты хотел тут же вернуться в Варшаву. Родственники насилу заставили тебя остаться на обед, который несколько затянулся. За столом я поймала твой вопросительный взгляд: «Что же будет с нами дальше?» И мысленно ответила тебе: «То, что должно быть». К вечеру кучер запряг бричку и отвез тебя на станцию. Впереди у нас были три встречи, три первых дня любви. Самым важным было последнее воскресенье.
И снова дым над Варшавой… Может быть, это было возмездием за ту нормальную жизнь, когда рядом, за Стеной, умирало гетто. За беззаботные улыбки девушек, за сплетничающих за чашкой кофе женщин, за конспираторов-мужчин в длинных сапогах, которым не приходило в голову объединиться с теми, что были тогда за Стеной. Вероятно, теперь я тоже помолилась бы о легкой смерти для восставших, если бы там не было тебя. Но ты был там. День за днем я вслушивалась в новости, которые люди передавали друг другу, а ночами вместе с седым доктором мы ловили Лондон. Но вести были более чем скупыми. В это время я не могла выдержать покоя деревенской жизни, меня раздражал размеренный порядок, царивший в этом доме. Муж пани Цехны вел обычную врачебную практику. Пациенты приходили к нему домой, а иногда ночью его вызывали к больному. Несколько дней у нас на чердаке лежал раненый партизан. Мы скрывали его от Михала, чтобы мальчик случайно не проговорился. Он носился с деревенскими детьми, я ему разрешала, хотя пани Цехна кривилась. Однако все же смирилась с тем, что я принимаю все решения, связанные с воспитанием твоего сына. Она даже спросила, кем я вам прихожусь. Я ответила, что другом семьи. Для нее это показалось маловато.
— Вы дружили с Марысей?
— Нет, с бабушкой Михала, — ответила я, уже зная, что Марыся — это твоя жена.
Она тут же просияла и стала рассказывать о твоих родителях. Я охотно слушала ее. Узнала, что твой отец и дед были врачами и что ты пошел по их стопам — стал кардиологом. Сердечным доктором. Мне казалось это прекрасным. Тебе предрекали блестящую карьеру в клинике. Когда началась война, ты был любимым ассистентом профессора Косовича. Мой отец у него лечился…
— Распалась семья, словно кто дунул на молоко, — печально рассказывала пани Цехна. — Отец Анджея погиб в начале войны. Алинка пошла за ним, Марыся в Освенциме…
В установленный час мы собирались к обеду. Доктор в своем неизменном жилете, со спинкой из полосатого блестящего материала, пани Цехна — в традиционном фартуке на бретельках. Она вносила супницу, а муж серебряной ложкой с благоговением разливал суп в тарелки. Он делал это с таким трепетом, как будто от того, прольет ли он хоть капельку, зависели судьбы мира. Потом было второе, а на десерт — домашний пирог. В любое время года по воскресеньям подавался пирог со свежей вишней. В крайнем случае, с вишневым вареньем. То, что война еще продолжается, что в десятке километров отсюда умирает одна из европейских столиц, — ничто, казалось, не могло поколебать эту традицию.
Чтобы не сойти от всего с ума, я возобновила свои уроки. Моим учеником был Михал. Один день мы занимались английским, другой — французским и говорили только на языке. Семья доктора поглядывала на нас с удивлением, в особенности пани Цехна.
— И что, он правда говорит по-английски, — спрашивала она, — или выдумывает?
— Правда, — отвечала я.
— Как будто у него рот забит клецками, — с недоверием говорила она.
В доме было всего три книжки и то одного автора — Стефана Жеромского: «Сизифов труд», «Прах», «История греха». Я удивлялась, откуда у них последняя. Не могла себе представить выражения лица пани Цехны, когда та читала о судьбе Эвы Побратымской. Другое дело я… Достаточно было кому-то произнести на первый взгляд вполне невинные слова «номер» или «гость», в моей голове зажигался красный свет. Я внимательно вникала в контекст, как будто он был предназначен специально для меня. Если бы меня спросили, как это может быть, я не смогла бы ответить. А зачем я издевалась над отцом? Мстила ему за то, кем стала? Не отец же посылал меня к гостям проделывать быстрый жалкий «номер». Они приносили мне «вдовий грош», как называла его Вера. Мне казалось бессмысленным и даже кощунственным это название — ведь оно относилось к женщинам. Плата взималась за каждые пятнадцать минут, поэтому мы должны были спешить. От кого отнимали эти люди свои гроши — от жен, от детей? Смерть, стоящая за спинами, заставляла их в последнюю минуту пережить что-то из ускользающей жизни, успеть схватить это только для себя. Глаза на впалых лицах мужчин горели лихорадочным огнем. Так же горели и мои глаза. Значит, мы были там как одна семья, а в семье все можно. Мы были заражены одной болезнью — смертью. В моем воображении она представлялась как безносое лицо сифилитика, которое потом превращалось в лицо клоуна. На следующее утро мои «гости» прямо с плаца уходили в газовые камеры, умирали от тифа, падали без сознания на улице.