Святая Русь. Княгиня Мария
Шрифт:
– Нашел чего вспомнить, – рассмеялся Корзун. – Хочешь, я тебя старшим дружинником поставлю. Вотчину дам, а там и до боярского чина один шаг.
Лазутка поклонился в пояс.
– Добр ты, Неждан Иваныч. Но я смердом родился, смердом и помру. Всяк кулик на своем месте велик. Ни о какой награде и мыслить не хочу.
– Редкостный ты человек, однако. Ну хоть что-то попросишь.
– Попрошу, Неждан Иваныч, еще как попрошу. Когда-то ты меня в сельские старосты уговорил. Нет ныне села Угожей, нет и мужиков, а без села нет и старосты.
– Выходит, так.
– А коли так, отпусти меня, боярин. Мне надо семью свою сыскать.
– И упрашивать нечего. Дело святое. Дам тебе в помощь двух дружинников – и сыскивай с Богом.
– Я уж как-нибудь один, боярин. Лес, как свою длань, ведаю. Сыщу!
– Ну, как знаешь, Лазутка. А когда сыщешь, приходи ко мне. Хотел бы тебя подле себя видеть.
Лазутке долго искать свою семью не пришлось. Прежде чем уйти с дружиной на Сить, он молвил Олесе:
– Поезжай с детьми к отцу, и уходите к бортнику Петрухе. Туда к вам после Сити приду.
– А может, в селе остаться?
– Нельзя, родная. Чай, слышала, что толкуют о поганых. Они выжигают села и деревни, старых людей и младенцев убивают, а молодых уводят в полон. Пойдут на Ростов – спалят и Угожи. Надо немешкотно уходить. До избы бортника татары не доберутся.
Лазутка ушел на Сить. Олеся плакала навзрыд. На злую брань ушел ее самый любимый человек, ее ненаглядный, всегда желанный Лазутка. Уж так счастливо жили они последние годы! И вдруг эти треклятые ордынцы. Теперь – все покинуть: крепкий, добротный дом на высоком подклете, с белой избой, летней повалушей и нарядной светелкой, баню-мыленку, кою Лазутка срубил всем Угожам на загляденье, изукрасив ее дивной деревянной резьбой, будто саму избу украшал; покинуть просторный двор с погребами, ледниками и медушами. Всюду с любовью прошлась и ее заботливая, ловкая рука. Как берегла, как лелеяла она свой дом!
Лазутка не нарадовался:
– Вот уж и не чаял, что купецкая дочь такой рачительной хозяюшкой будет. Воистину: хозяйкой дом стоит. И до чего же славная ты у меня, Олеся!
Зардеется Олеся, глаза счастливо заискрятся: мужья похвала – лучший подарок. Уж такой довольной сделается.
А Лазутка стоит, любуется своей женой, глаз не сводит. Наделил же Бог супругу не только искусной рукодельницей, неустанной труженицей, но и невиданной красотой, коя не только не поблекла после рождения троих сыновей, но еще больше расцвела.
Не выдержит, подхватит свою лебедушку на руки и закружит, закружит. А ночами, когда ребятня уснет, жарко прильнет к ее горячему телу. Страстными, хмельными были эти сладкие ночи!
Нет, тяжело было расставаться со своим домом Олесе. На селе суетятся встревоженные мужики, плачут бабы и мало-помалу покидают свои жилища. А Олеся все чего-то ждет-выжидает. Вот замаячит сейчас на околице гонец на взмыленном коне, что мчит от Ростова, и радостно крикнет:
– Татары разбиты! Дружина со щитом возвращается домой!
Но доброго гонца все нет
– Поганые сожгли Переяславль.
– Татары близятся к Ростову!
Угожи почти опустели, в селе остались лишь самые стойкие семьи, коим, как и Олесе, не хотелось бросать свои давно обжитые дома. Они-то и явились к Лазуткиному двору.
– Чего не уходишь, Олеся Васильевна?
Олеся пожала плечами.
– И сама не ведаю. Дом жалко.
– Вот и нам жалко. Пришли к тебе, как к жене старосты. Посоветуй, как дале быть.
– Плохая я вам советчица. Но супруг мой велел немедля уходить. Да и сами слышите: супостат, чу, совсем близко.
– А куда уходить-то, Олеся Васильевна? Ведь с ребятней. Да и зима.
Олеся обвела глазами страдальческие лица сосельников и вдруг решилась:
– Ведаю одно укромное место. Коль хотите, поедемте со мной. Авось как-нибудь разместимся.
– Поедем, Олеся Васильевна. Мы уж давно собрались.
Олеся погрузила узлы в сани, посадила на них тепло укутанных детей, а затем взяла в руки икону Пресвятой Богоматери и долго стояла с ней на коленях перед крыльцом, умоляя Заступницу спасти и сохранить от злого ворога ее дом.
В Ростове отца и матери не оказалось. Город был пуст, и даже спросить было некого. Блуждали по осиротевшему Ростову лишь отощалые собаки.
Мужики ни коней, ни саней не захотели терять. Кое-где прорубались к заимке Петрухи топорами; два дня пробивались и вот наконец выехали на поляну с бортничьей избой. Из избы валил густой духмяный дым.
– Слава Тебе, Пресвятая Богородица, – перекрестилась Олеся. – Жив, выходит, Петр Авдеич.
Подождав, когда на поляну выберутся остальные сани, Олеся взяла на руки младшенького Васютку и, поскрипывая белыми валенками по искристому, кипенно-белому снегу, пошла к избе.
Бортник, не слыша, что творится за оконцами, затянутыми бычьими пузырями, ладил новую пчелиную колоду и, когда дверь с тягучим скрипом распахнулась, от неожиданности едва не выронил из рук топор.
– Можно ли к тебе, Петр Авдеич?
– Олеся Васильевна?! – радостно встрепенулся бортник. – Какими судьбами, голубушка? А я уж подумал, ведмедь в избу вломился… Давай сынка-то на лавку.
Олеся виновато вздохнула.
– Не одна я, Петр Авдеич. От татар укрываемся. Лазутка к тебе надоумил. Ты выйди-ка из избы.
Петруха вышел и обмер. Батюшки-светы! Да тут, почитай, целая деревня привалила. Одной ребятни десятка три. Да где эку ораву разместить?
– То моя вина, Петр Авдеич. Лазутка-то меня одну с родителями посылал, а я, видишь ли, и других с собой прихватила. Теперь сама вижу, что неладное сотворила.
На Петруху выжидательно уставились хмурые мужики. Бабы же поглядели, поглядели и, взяв с саней ребятишек, рухнули на колени.
– Ты уж не гони нас, милостивец. Христом Богом просим!