Святая Русь
Шрифт:
Он прошел через жизнь как спокойный, величественный корабль, несколько старомодный, неторопливый, оставляя за кормой серебряную струю. Этот след его в литературе нашей верный, долгий – струя не растекается.
Вкусил в жизни и славы, восторгался искусством, видел лучшие страны мира и лучшие их создания, знался со знаменитыми людьми, но гнезда своего не завел: все ходил вокруг да около, тихо пылал, замечательно писал о любви, замечательно тяготел к вечно-женственному и воспевал его, как Петрарка.
Куда вел этот блистательный путь? Горечь проходимости, летучести жизни ощущал Тургенев всегда. Меланхолия сопутствовала ему. «Любовь сильнее смерти» – это ему нравилось. Но было ли достаточным
Мир потусторонний Тургенев чувствовал, думаю, больше, чем Толстой. Но скорее с магическим оттенком, не светлым, и это не давало утешения. (Колдовская, загробная сила любви в «Кларе Милич».)
Все же в писании его и душе были христианские ноты. «Живые мощи» и Лиза Калитина написаны изнутри, бессознательно. Разумом же своим был он от этого далек. Далек и от вопросов совести, нравственных потрясений, поисков и метаний Толстого. Художник и художник, ни больше, ни меньше, к людям расположенный, сколько мог добра им делавший, но хорошо их знавший, несколько скептический и не без яду. Свободолюбец и сторонник «медленной культуры» (как и в созидании художника: все дается упорством, трудом над материалом, самопроверкой – неторопливым движением). Революции были ему чужды.
Казалось бы, тихо, мирно вплывать ему в вечность. Но вышло не так. В своем роде получилась симметрия: не мирно, мучительно входил он в детстве в жизнь, страдальчески и уходил из нее. Уходил в этом Буживале, так теперь застроенном… все же барский дом Виардо и рядом Chalet Тургенева существуют. (Но осматривать их нельзя. По случайности мне удалось войти в парк, бегло взглянуть на тургеневский мир, даже сорвать и унести листик березы – память о Тургеневе и о России).
Он заболел в апреле 1882 года. «Невралгические боли», определили врачи. Но, собственно, это было начало Голгофы. Почти полтора года томила и мучила его болезнь – рак спинного мозга – о чем не знали тогдашние знаменитые доктора – выдумывали ему разные болезни, утешали, лечили молоком, какими-то прижиганиями. Болезнь то усиливалась, то ослабевала. Внутренне Тургенев убедился – и довольно скоро – что ему не встать. (Есть хорошее русское выражение: «не топтать мне больше травы».) По характеру не был он мужествен, крепок, но писатель сидел в нем неистребимо, и среди всей горечи, ужаса положения, именно писатель сопротивлялся до конца. Во временном просвете болезни в октябре 1882 года написана «Клара Милич» – вещь таинственная и мрачная, но сильная, не скажешь, что это детище приговоренного и пригвожденного, физически страдающего человека.
Горько вспоминать о последних месяцах жизни Тургенева и его страданиях. Но он вел свою линию непреложно: выправлял мелочи в печатавшемся собрании сочинений, отбирал подходящие для «Веста. Европы» «Стихотворения в прозе», отвечал Григоровичу, и т. п. – все литература.
За что посланы были этому благороднейшему человеку и высокому художнику такое тяжкое детство и страдальческая кончина? (Последние месяцы боли доводили его до крика, до мольбы прикончить. Даже морфий не помогал.)
Тут начинается уже «область тайн». Вопрос праведного Иова Богу: «За что?» Ветхозаветный Бог ответил грозно и величественно (смысл: не тебе понять Мои намерения). Иов смирился – «отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле».
С Тургеневым вовсе не так. Он не был столь близок к Богу и не мог дерзать на Него и мириться с Ним «в прахе и пепле». Но в его страданиях есть столь же непостижимое и не укладывающееся в трехмерный разум, как и во всяком человеческом страдании. Не нам понять, почему и кому дается Крест. Можем
1958
Тетушка Ергольская и Толстой*
В 1902 г. Толстой был тяжело болен («…воспаление легкого, то самое воспаление, которое бывает у стариков обыкновенно перед смертью», – писал Чехов Сергеенке. Толстой жил тогда в Крыму).
Но «старик» выжил. Смерть не взяла еще его, оставила ему несколько лет горькой жизни. Близость же ее как бы обострила в нем нечто. В начале 1903 года, в глубоко покаянном настроении, казня себя за многое содеянное, начал он свои «Воспоминания» – о детстве, о разных людях, окружавших его в то время, да и позже. Тут нет прослойки вымысла, как в ранних «Детстве», «Отрочестве», «Юности». Действительно – воспоминания, отчасти суд над собой. В других он видит теперь только хорошее, в себе – дурное. («Испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни и воспоминания эти не оставляют меня…»). Настроение человека высокой духовности, но проведшего бурную жизнь, наделенного стихиями неукротимыми и терзавшими («…служение честолюбию, тщеславию и, главное, похоти»). И человека одинокого.
Как греховную, вспоминает он свою взрослую жизнь. Но не детство. Детство-то как раз просвет, райский мир.
Перечитывая эти «Воспоминания», иной раз даже удивляешься: точно бы не такой Толстой, каким привыкли мы его знать. В великом и прославленном его художестве – «Войне и мире», «Анне Карениной» – мало света и умиления, есть могучая изобразительность, картинность, но совсем иное настроение, чем в скромных этих «Воспоминаниях». А сам он говорит в них (1903 г.) о своем художестве сурово (кажется, единственное сердито-несправедливое место во всем этом писании): «…художественная болтовня, которой наполнены мои двенадцать томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают не заслуженное ими значение».
Суд, конечно, неправедный. Но истоки душевного настроения понятны: с той предсмертной высоты, на которой он стоял в 1903 году, духовный уровень раннего его художества, сколь бы блистательно оно ни было, мог казаться ему недостаточным.
Блаженны кроткие…
Он не знал матери – она умерла, когда ему было полтора года. Не знал – и знал. Знал по рассказам о ней позднейшим, по письмам, воображал ее (княжна Марья из «Войны и мира»), создал даже миф некий: образ матери стал как бы иконой (не отсюда ли лучистые глаза кн. Марьи?). И вот он признается: «часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося се помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне».
Толстой остался Толстым: не ждал, пока будет она причислена к лику святых, сам причислил, обращался к ней как к святой, но как замечательно, что и в «средний период» мог он вот так выходить из обыденного, трехмерного, при всей своей «плот-скости» стремиться к запредельному добру.
Немало фигур проходит в «Воспоминаниях» этих.
Является старший брат Николенька («никогда не осуждал никого»). С такою же любовью, как о матери, говорит о нем Толстой, но тут уже как о существе осязаемом – он его знал. Мелькает и учитель Карл Иваныч «Детства», проходят няни и дворовые, все в освещении благостном, тетушка Александра Ильинична (Остен-Сакен) – «денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим все, что у ней было». «Жила истинно христианской жизнью». «Умерла в Оптиной Пустыни».