Святолесские певцы
Шрифт:
– Только бы самим не грешить! Только бы чистыми пред Его престолом предстать! А то – будь что будет! Не всё ли едино?.. Земная жизнь не долга, а вечная – в наших руках!
– Сказано: волос не упадёт с головы человека без воли Его! – утешали мать дочери.
– А припомни, как ты нам сны свои рассказывала, – вдруг вспомнила Надежда. – Не ты ли говорила, что грозные тучи только напугали тебя, а из них великий свет исшёл и всех нас осенил?.. Вот, стало, горе-то нам к славе будет.
– Не к земной, так к небесной! – добавила Вера. – По мне так чем бы скорее Господь на нас оглянулся и в Свои
Крики, свист, песни, пьяный хохот и резкие, задорные звуки какого-то гудка прервали речи сестёр. Шум этот в последнее время им не в диковину был; как раз против избы отца Киприана и против будущей кладбищенской церкви поселился целовальник. В праздники брага и пьяный мёд щедро лились в его притоне, а скоморошные песни и богохульные речи – ещё щедрей! Это соседство очень смущало отца Киприана, не столько для себя, как для погоста, ввиду будущего стечения рабочих на построение церкви… А целовальнику только того и нужно было. Известно, чем ближе народ, тем больше ему прибыли!
IX
Но в тот день уж что-то особенно расплясались и распировались в избе и пред воротами целовальника. Зимние сумерки скоро спустились, но ночка лунная была ясная. Полный месяц стоял высоко в небе, среди большущего жемчужного круга, а на земле, одетой в белые снежные саваны, всё таинственно сияло и мерцало мёртвым, холодным блеском.
Перед вечером наведалися к попу ближайшие соседи, из пригорода. Старушка-мещанка со слепым сынком-подростком; старик лавочник да двое-трое калик перехожих, богомольцев, зазимовавших в Святолесске, по дороге в Киев. Приходили они проведать, не будет ли, ради праздника, священного пения у батюшки?.. Но отец Киприан лишь головой мотнул на окошко, за которым виднелась ярко освещённая изба целовальника, откуда пение и гогот неслися хуже прежнего.
– Разве ж статочно молитвенное пение при таком нечестивом гомоне? – сказал он. – Нет, православные, приходите уж вдругорядь: нынче не сподручно детям петь.
– Да им обеим и не так-то здоровится! – отозвалася Любовь Касимовна. – Они уж к себе в светёлку поднялися.
Так и разошлись охотники до «божественного» пения.
Отец Киприан спросил жену, скрывая тревогу:
– А чем неможется дочкам?.. Аль захворали?
Но она его успокоила: так де, не по себе им, а не то чтобы хворость… Просто растревожилися, должно, смертью Орлика да Сокола. Жаль их, да и брата, что плакал…
– Глядя на его слёзы, давеча, всплакнула и Надежда и заболела у неё головушка. Ну, а ведь уж ведомо, что коли у одной сестры что болит – зараз и на другую переходит! – объяснила Любовь Касимовна.
– Ну, Господь их храни! Подь, Василько, зови сестёр вечерять, помолимся да ляжем пораньше. Притомился я ноне!.. До ночи хоть отдохну, пока что, – на людях не страшно, – а там ведь надо одним глазком спать, караулить нас некому!
Сбегал Василько наверх в светлицу, застал сестёр в темноте; они лучинки не вздули, но месяц ярко светил в слюдовое оконце, и мальчик увидал сразу, что сёстры его сидели обнявшися; Надежда голову на плечо к Вере положила, а Вера ей житие святых тезоименитых им и матери их, Софии, рассказывала. Слышала Вера о них от одного инока иноземного, которого сестре её не
Услышав зов брата, они от ужина отказались, но к молитве сошли; помолились вместе с отцом и матерью, приняли их благословение на сон грядущий и снова ушли к себе… Брат посветил им, пока они на лестницу взошли, а когда хотел уходить, обе сестры его обняли, перекрестили и сказали:
– Что бы ни приключилось, Василько, смотри не забывай нас! Молись о нас, как и мы о тебе и о родителях наших молиться будем… Кого любовь да молитва соединяют, для тех разлуки быть не может! Запомни и перескажи эти слова наши отцу с матерью.
Рано улеглась семья отца Киприана, но долго заснуть в ней никто не мог. Сёстры наверху о сне и не мыслили; а внизу родители и рады б забыться сном, да пляс, и гам, и пьяные крики у соседей не давали покоя.
Один Василько, забравшись на лежанку, скоро и сладко уснул.
X
Меж тем кутёж и пирование напротив поповской избы до полуночи не унимались. Ещё бы! Кому на даровщинку не попируется?.. Хмельное в тот день было для всех даровое. Воевода ль, сказывали, праздник справлял, или другой кто, на мошну тароватый, мир угощал, только мёды и брага лились незапретно, и к полночи всё в лоск упилось. На версту во все стороны, кажись, человека тверёзого не осталося.
Ан – так оно казалося, а на поверку бы вышло, что человек с десяток больше всех бесчинствовали, да верно меньше всех пили, – потому что лишних всех опоив, сами как будто не брагу, а чистую воду тянули: только промеж себя переглядывалися, да на своего старшова поглядывали.
А старшой-то их тот самый соколик, что утром давеча в Божьем храме побывал, – да Богу не маливался; с воеводой на паперти взглядом спознался, да словом не перемолвился; а тут, у целовальника, день-деньской пил, да не напился, – как только увидал, что на ногах никого не осталося, опричь его молодчиков, легонько присвистнул да за ворота и вышел.
Белая тишь да гладь безмолвно морозною ночью сияла.
Бугры да кресты на могилках узорными тенями погост испещряли; крест на часовне сиял будто алмазный, а тень от неё не далеко ложилася, – очень уж высоко полная луна забралась… Очень высоко. Прямо над избой отца Киприана она светло-пресветло сияла, так и разливаясь лучами и блёстками над островерхою светёлкой… В поповском жилье нигде света не было… Всё там было мирно, тихо, недвижно.
Махнул рукой набольший своим сподручным, и десяток рослых молодцов окружили его молча, глядя в светлые очи ему, ожидая воли его и приказа.
Тихо был он отдан. Крадучись по тени, под заборами, несколько человек шмыгнули к поповскому двору, перемахнули через невысокий частокол и разместились по углам, да под выходами; другие двое подхватили заготовленную под сараем у целовальника лестницу, обежали с ней на поповский задворок и приставили к оконцу светёлки.
В ту же минуту, будто по уговору, в том окошке зажелтел свет…
«Ага! Тем и лучше! – подумал Ратибор Всеславович, сбрасывая на снег свою сермягу, – видней будет, коя моя, коя дядина!»