Святой Илья из Мурома
Шрифт:
Малые ребятишки, выглядывая из-за материнских юбок, таращили глазёнки на Илью со страхом и любопытством, точно на живое чудо. По всей усадьбе кипела работа. Спешно топилась баня, в кухне шипели сковороды и валил чад от пригоревшего масла, девки дворовые шныряли из погреба в поварню, из кладовой в терем, таща подушки, ковры, перины, будто собирались принимать на постой всё войско, вернувшееся с византийской службы.
Илья прошёл в гридницу, разделся до нательной рубахи и портов и впервые за долгие годы повесил изрубленный доспех на стену. Сел на лавку и долго отчуждённо смотрел на меч, кистень, булаву
В бане он долго рассматривал свои руки, покрытые шрамами, своё исчирканное рубцами, в буграх неправильно сросшихся рёбер тело, словно оно было не его. Молчаливые оруженосцы парили его; разминали, растирали каменные мышцы, и простуженные, надорванные суставы сладко ныли.
Потом сажали Илью за широкий стол, уставленный всяким яством и питием, но он, отвыкший от богатой пищи, почти ничего есть не стал и приказал дворне и дружинникам пировать без него. После смерти Подсокольничка Илья тяготился людьми. Ему было трудно находиться в толпе, и душа ждала отдохновения в тишине, в одиночестве.
Он поднялся в горницу и растянулся на белом выскобленном полу. Во дворе шумели дружинники, пели, бражничали. И хоть было всё достаточно чинно, и даже пришедшие гудошники играли вполсилы, а всё жаждала душа тишины.
И вдруг Илье страшно захотелось туда, в землю, в погреб, где сидел он, закопанный, в первые месяцы после того, как приехал в Киев. Где были ему видения и где разговаривали с ним святые и сама Богородица. Ему захотелось в ту тишину, в тот сумрак и покой...
Однако даже помыслить о том не дали. Загрохотали по деревянной мостовой копыта. Властный голос что-то прокричал, и застучали по скрипучим лестницам сапоги.
— Илья Иваныч, — просунул голову в дверь Истома. — От князя нарочный прискакал. Старая княгиня тебя зовёт. Проститься хочет. Помирает.
Илья поднялся и словно неживой поворачивался, пока гридни его обряжали в дорогое платье, в кафтан бархатный, расчёсывали седые кудри да водружали боярскую, по чину положенную дорогую шапку. Перепоясали, как воеводу, мечом, но не боевым, а парадным, в дорогих ножнах с каменьями. Ни доспеха, ни кольчуги Илья надевать не стал. На что? Какая может быть опасность в Киеве? И в терем старой княжеской матери пошёл пешком, хотя и в сопровождении четырёх вооружённых гридней, как того требовал придворный порядок.
У терема Малуши толпился народ. Киевляне любили старую матушку князя — вечную свою заступницу и благодетельницу. Редкий житель не был хоть раз чем-нибудь одарён из её щедрых рук. А вспоминая её весёлый незлобивый нрав, её постоянный смех, многие слёзы утирали. Толпа увечных — безруких, безногих, изрубленных в боях и сечах, глухих да слепых — тревожно и молча стояла на широком дворе: чего-то ждали. Кончались дни старой Ольгиной ключницы — кто знает, будет ли кормить их нынешняя княгиня?
Челядины сосредоточенно носились по службам, управляясь с одним им ведомыми делами. Что-то приносили в терем, что-то волокли из терема. Множество коней стояло у коновязей, и княжеская охрана оцепляла двор. Стало быть, князь был у матери.
В терему по всем переходам молча стояли бояре и воеводы. Илью пропустили в палачу — зван был, — где на высокой византийской кровати лежала умирающая и стояли
— Мать князя, убранная в дорогой повойник и даже набелённая, нарумяненная, как полагалось при богатом парадном приёме, увидела воеводу и улыбнулась ему:
— А... Вот и заточник пришёл! Помнишь ли, Илья Иваныч, как мы тебе с внуком пищу в погреб носили да через оконце малое совали, а ты сидел тамо, как стриж в гнезде? — И она засмеялась. Но слаб был её смех и мало напоминал тот, что звучал здесь, в Киеве, много лет и согревал больных, немощных, престарелых...
— Вот, Владимир, — сказала старуха князю, — вот тебе раб истинный и не лукавый! А те, что льстятся, — предадут...
Владимир стоял у изголовья матери с опухшими от бессонницы и тайных слёз глазами. В ногах умирающей сестры сидел старый Добрыня.
— Вот, Добрынюшка, и пришла мне пора с вами прощаться, — с трудом сказала Малуша. — Кажется, давно ли нас с тобой из земли древлянской привели, ан вот жизнь прошла...
Добрыня плакал, не стесняясь, не в силах сдерживаться, уткнувшись лицом в дорогое, шёлком крытое одеяло.
— Шли мы с тобой, как сестрица с братцем, — продолжила Малуша. «Сестрица, голубушка, я пить хочу!» — «Не пей, братец, из козьего копытца — козлёночком станешь!» Той вот не послушался, а ты — послушлив был... Спасибо тебе!
Добрыня затрясся от рыданий.
— Пора мне, детушки! — сказала Малуша. — Вот уж меж вами старая Хельги стоит. Вы её не видите, а я вижу... Сейчас, госпожа моя, сейчас иду... — сказала старуха, едва переводя дыхание. И вдруг, справившись с дурнотой, сказала деловито: — Вот что я думаю — держава велика стала. Ей большое войско надобно. А большого войска Киеву не прокормить. Надобно разводить дружины по городам — там и кормиться. Вот тебе задача-то, сынок, так задача! Раздробишь дружину — прокормишь! А как они, раздробившись, не станут тебя слушать? Вот ты и думай! И погосты, что Ольга Великая установила, — устарели. На погостах дань залёживается: пока в Киев привезут, половину выбрасывать надо. Я-то уж знаю! Всю жизнь ключницей хожу... Вот и здесь дума надобна.
Она замолчала, словно впала в забытье. Князь тревожно наклонился над ней, вглядываясь в голубоватые тонкие веки закрытых глаз.
— Жива ещё! — улыбнулась мать. — Уходить-то, сынок, самая тяжёлая работа, да вот никто её не миновал... Напоследок скажу. Подойдите все внуки сюда!
Десять княжичей притиснулись к изголовью Малуши.
— Помните, как Ярополк Олега убил, а варяги — Ярополка? Не живите так-то! Начнётся усобица — всей державе конец! Вас и попы учат, и я вам говорю — любите друг друга, а иначе всё прахом пойдёт и сами из князей в рабов превратитесь.
— Ну вот, — сказала она, поводя поверх голов княжичей уже невидящими глазами. — Вроде всё управила. Пора мне. Иду, моя госпожа...
— Отойдите все!.. — закричал Владимир. — Дайте ей воздуха! Мама! Мама!
Его крик и рыдание услышаны были сквозь открытые окна и в переходах, и во дворе. И Киев застонал от горя.
Илья отёр слёзы. Вышел во двор, где, кто от сердца, кто — поддавшись общему настроению, а кто и вовсе наружно, без души, оплакивали Малушу.
«Кончился век», — подумал Илья. И сказал, ни к кому не обращаясь: