Святой Вроцлав
Шрифт:
Дракон был настолько громадным, что Томашу не удалось осветить его всего, даже когда он отступил под противоположную стену, перепуганный до потери пульса — ему казалось, будто бы чудище все еще дышит. Черная, холодная башка величиной с грузовой автомобиль, лежала на длинных лапах, левая века была наполовину прикрыта, открывая мертвую щель глаза. Поломанные зубы, длиной в локоть, выступали из покрытой чешуей пасти, шея была толстенной, спина покрыта наростами, а над спиной висел сложенный веер крыльев. Томаш не мог оторвать взгляда, он представлял этого прекрасного зверя в полете над каким-нибудь древним краем; эти дикие клыки, бешено искривленная морда; о таких чудищах читал он в молодости, о таких мечтал до нынешнего времени. Он и не заметил, как поцарапал
Не без страха приблизился он к дракону, погладил его по морде, по лапам забрался на шею и лежал там, бессмысленно глядя на ряд идущих вдоль позвоночника шипов. Животом он прижался к шкуре, поглощая ее тепло, и внезапно ему показалось, будто бы дракон вздрогнул и летит по воздуху. Он поднял голову. Нет, ничего подобного не случилось. Можно было бы остаться и здесь, но коридор вел дальше. Вниз.
Томаш уже разработал методику — он шел под самой стеной, отыскивая точки опоры. Впрочем, шлось легче, потому что угол наклона уменьшился. Зато исчезли потолок и противоположная стенка; Томаш светил, сколько мог, но безрезультатно. Тогда он попробовал перейти на другую сторону, но, сделав пару десятков шагов и светя в пустоту, он решил завернуть. Но когда вернулся, второй стенки тоже уже не было.
Теперь Томаш вступил на кладбище великанов в стальных гробах, поставленных рядами торчком; каждый из гигантов был высотой с десятиэтажный дом, одетый в кожу или совершенно голый, с мечом или боевым молотом. Гигантские стопы были закутаны в тряпки; животы толстые, бедра до смешного мускулистые, грудь широкая. Лиц он их не видел; луч света от фонаря до них не добивал. Но догадывался, что были они красавцами.
Снова его окутала тьма, фонарь сдыхал. Томаш не слышал даже собственного дыхания, быть может, он вообще уже не дышал. Но он ничего не боялся, здесь, во мраке ему на все было наплевать. Если бы умел то свистел бы, готовый отбросить фонарь и идти вслепую. Но не отбросил, поскольку заметил, как нечто еще, нечто еще более странное, проявляется из темноты. Поначалу ему казалось, будто бы это стена, разве что неровная, потом — что это нечто вроде гигантского яйца, снесенного самой Землей. Он обходил, освещал, прикасался — по сравнению с этим колоссом недавние гиганты выглядели букашками. Яйцо было округлым, очень широким, покрытое канавками глубиной в целую руку. И тут до Томаша дошло, после чего его овеяло холодом.
Это был палец, самый его кончик с блестящим краешком ногтя. Канавки оказались папиллярными линиями. Первой реакцией было обойти его, увидать, по крайней мере, кисть руки того гигантского, мертвого существа, на котором вырос Святой Вроцлав. Томаша поразило, в последний раз за всю его жизнь, что, если имеется палец, за ним будет ладонь, выходит — найдется и лицо, а вот его он боялся бы увидеть. Долго ли лежал здесь этот мертвый бог. Ведь время тоже изменилось! Что убило его, и является ли та жизнь, которое создал он при последнем издыхании, там, в Святом Вроцлаве — то правда или розыгрыш?
Палец уже пропал в темноте. Томаш шел. Теперь фонарь не был ему нужен, так что он выключил его и выбросил. Не останавливаясь, он сбросил ботинки, после чего снял рубаху [84] и штаны, в конце концов — трусы и пошел голым, отбрасывая очередные части самого себя. Малгося и Михал переставали принадлежать ему. Я же перехватывал их со всей любовью.
Он еще мог повернуть назад, но такое ему даже в голову не пришло, теперь Томаш двигался свободной трусцой, без всякого усилия даже ускорил, пока чуть ли не упал в могилу, на сей раз без тела, зато наполненную водой. Вода была чрезвычайно теплой. Смеясь, Томаш умыл лицо, а потом погрузился полностью, смывая с себя все годы работы, любви, укрытия, притворства. Ложь и правда сходили ровнехонько, вместе со шкурой, а он тонул, счастливый и неразумный, зная, что где бы не пробудился, это будет лучшее место. Быть может, он и ошибся, быть может — и нет. Последним звуком, который он
84
Похоже, автор снова не доглядел: рубахи Томаш с Михалом сняли еще перед тем, как войти в дом Святого Вроцлава. — Прим. перевод.
Я сижу здесь, со своим тигром и верю в возможность перемены. Я вижу все одновременно и неустанно: пана Мариана, счищающего первый кусок стены, рождение ребенка из стен в присутствии Фиргалы; Малгосю — мою бывшую дочку; Михала — моего бывшего друга. Меня это нисколечки не мучит, я создаю их из слов, позволяя им рассыпаться; они кружат вокруг меня, как ранее животные (ешь уже), возвращаются. В ином воплощении, в ином событии. Быть может, это имеет какое-то значение. Но, возможно, и нет. Моя история дошла до конца, но будет лучше сказать, что здесь, где я нахожусь, никакой истории у меня уже нет. Со Святым Вроцлавом — все наоборот. А у каждой истории должно быть окончание.
Люцина жила и, если учесть силу удара, чувствовала себя даже и неплохо — из того, что мне известно, ей был бы конец, но тем вечером случилось еще одно маленькое чудо. Ну да, сломанные ребра, сломанные обе ноги, но срастись они должны были хорошо. Но пока что слишком рано забавляться в предсказания о том, что будет дальше. Щека размозжена. Плечо в ужасном состоянии. Опухоль вокруг глаз. Наибольшая проблема была с сознанием, Люцину уже сложили по кусочкам, но теперь она просыпалась и западала в темноту. Сны ей не снились.
Она лежала в отделении травматологии; девушка хотела было приподняться на локтях, но даже не пошевелилась, зато удалось повернуть голову. Сквозь щелки глаз она глядела на больничную палату со второй, пустой кроватью, с простынками детских рисунков на стене. На стуле сидела Беата с влажной марлей в руке, она вытерла ей Люцине лицо.
— Привет, котик, — шепнула она.
Потом поцеловала ее в лоб. Люцина вся задрожала. Она хотела крикнуть, но не могла.
— Твои родители были здесь. Это не значит, что они были твоими родителями. Какой-то миг мне казалось, что ты тоже вовсе не та маленькая, милая Лю. Лю ведь не убежала бы, думала я, но теперь знаю. Тихонечко, — снова вытерла она лицо подруги. — Все будет хорошо. Ты выздоровеешь, и я заберу тебя отсюда.
Она взяла ее руку. Ногти поломаны, большой палец закован в гипс.
— Бедное дитя, несчастное дитя.
Люцина очутилась на краю потери сознания, ей хотелось исчезнуть там, но не удалось, ее откинуло. Постепенно возвращалась чувствительность в конечностях, а вместе с ней и боль. Как-то неясно она осознала, что у нее что-то имеется на лице, похожее на струпья — не означает ли это то, что уже никогда не будет красивой? Ах ты, сучка. Прибью тебя! Вот встану и заебу тебя, курва. Оставь меня. Оставь.
Но не могла произнести ни слова.
— Вскоре станет совсем светло, и тогда я покажу тебе рисунки. Они здесь на стенках, все такие прекрасные, что глаз не оторвать. Я так рада, что ты жива… На рисунках Малгося. На всех рисунках. Это дети нарисовали. Они должны были видеть. Тихо, не дергайся же так. Погоди.
Беата приподняла голову больной, смочила ей губы, подала чашку с водой. Люцина напилась, было больно. Палата посерела от близящегося рассвета.
— Я вот так посчитала, что вижу ее все чаще, но тут лишь рисунки, на беджике у докторши, даже в рекламных папках наша Гося имеется. Котик, а это означает лишь то, что спасение близко. Она идет за нами. Быть может, она позвала на помощь целую группу? И еще я так думаю, что как только нас спасет, то и мы тоже должны будем чего-нибудь сделать.