Святые Горы
Шрифт:
Он открыл один улей и показал, как возятся пчелы.
В стороне теплый сарай. Это пчелиное жилье на зиму. В колодах, которые приносят туда, оставляют им достаточно меду. Не выдают всего. Пчела за зиму изморится так, что как вылетит весной, так сначала только наружные стенки сарая облепит и сидит. Дышит воздухом вольным, к свету опять себя приучает, крылья потом пробует. И звенит же как первый раз в лет уйдет! Около сарая — печь для вытопки меду, и восчина на простынях.
— А ихнюю пчелиную трапезную желаете видеть?
Повел в тень. Звон там стоит и гам. На соломе выставлены две колоды с вареным медом. Тут пчелы едят, тут же и жучки разные возятся, и всякая муха на монастырский счет продовольствуется… Кишмя кишат.
— Словно богомольцы! Каждый
— Отчего вы не заведете номеров для улья? Отмечать рождения, ход… — вспомнил мой спутник профессорские лекции.
— Зачем это? — поднял брови монах.
— Порядку больше, правильнее дело… — И он стал пояснять ему.
— Ну их! — отмахнулась скуфейка. — Тоже и человек вот… Дадут ему имя, а он взял да помер!.. Вот тебе и имя, и число! Нет, уже мы здесь по Божью — без науки…
В корытах около — вода для пчел. На воде мох, чтобы пчела, пивши, не тонула…
— Теперь что… теперь тут гуляй сколько угодно. А вот как цвет облетит, да жары начнут, тогда наша пчела страсть кусается… Собачонка тут есть, Шарик, и та не сидит — уходит. — А еще хуже пчеле, если от кого табаком пахнет; жалит и на целые версты гонит прочь. Обороняет от дурного запаху свое царство. Она тоже монашенка, отшельница… Любит дух от цветков Божьих. А зелье это ей смерть. Если водкой от кого, еще хуже! Целым роем кидается и закусывает… В пасмурный день пчела сидит смирно.
— Место у вас тут не медное? Липу бы посадили.
— Речка дает «взятку». Там, по берегам, всякой поросли гибель. Пчела наша даже с вербы внизу взятку берет. Верба раньше всего распускается… А потом уже с клена, с черноплины. С липы взяток идет уже потом, как зацветает она.
Пока мы ходили по пасеке, на небо набежали тучи. Зелень точно потемнела… Потемнела и лощина, идущая к святому месту вниз. Гуще запахло цветами… Маслистый запах даже в голову бьет. Точно над букетом дышишь… Вон, между колодами, сидит монах в белом подряснике и в сетке. Видимо, в улье возился да и заснул тут же, благо тень от черемухи падает сюда. Теперь уж тень на другое место перешла и косым лучом солнца, прорвавшимся сквозь тучи, прямо в лицо ему бьет. Но разоспавшемуся иноку еще слаще. Дышит не надышится; взбросит голову, удивленно раскроет глаза, потянет в себя запах цветов, и опять смыкаются веки… Тучи скоро совсем заполонили небо… Шибко-шибко бегут. Пчела отовсюду к улью летит. «Ишь, грузная, — словил одну на лету адъютант в скуфейку… — Ну лети, лети, божий работничек!» — взбросил он ее на воздух… Прокатилось в тучах, ударил гром… Разом как-то, неожиданно… Пчелы попрятались. Зашумело в зелени. Точно проснулась дремавшая листва и давай перешептываться. Запрыгали капли дождя по лесной чаще. Сбегают по листве, на головы нам катятся… А вдали уже опять солнце вовсю. Другим, золотым дождем брызжет. Серые тучи сползают, и через несколько минут от всего этого грома и дождя только благодатная свежесть в воздухе, да блеск на только что обмытых листьях… Кое-где капли висят; в каждой из них солнечные лучи дробятся.
Мой спутник, адъютант в скуфейке, оказался поэтом. Посмотрел на эти сияющие капли и произнес:
— Так и в каждом помышлении человеческом должно слово Божье отражаться, как солнышко в этих росинках… Она, пчелка эта, умная, — продолжал он. — Случается, непогодой колоды повалит. Весь мед может вытечь. Так нет же, пчелка не позволит… Вся по краю бросится, облепит так, что капли не пропадет. Земле-матушке ничего не достанется.
В хорошие темные ночи чудесно спится этим монахам на пасеке. Пчела гудит в ульях, и под этот гул, наполняющий всю пасеку, сами собою смыкаются веки. — «Поверите ли, и во сне она снится!»
Попробовал настоятель Святогорья взять этого монаха с пасеки в обитель. Затосковал по пчелам, заболел даже. В церковь придет, пения не слышит. Все ему чудится, что пчела гудит это. На берег Донца сунется, пчелки летят мимо, разговаривает с ними, плачет… Совсем было рехнулся. Должны были его вернуть назад.
— Как вернулся на пасеку, так точно на светлый праздник попал!
—
— Это как?
— Как улей сажаем, богоявленской водой его кропим… Ну и потом молебны служим, каждый вечер молитвы читаем. Тут пчелка благословенная!
Мы стали прощаться.
— Сем-ко я вас провожу. В обитель я редко захаживаю, что там мне делать. Отстал от монашествующей братии совсем. Пчелка умнее человека, она даром не обидит; если куснула, значит, есть за что. Она маленькая, а только зорко в глазах человеческих видит. Иное помышление от себя самого спрячешь, а от нее не уйдет… Подсмотрит… Что пчелка, что муравель — оба Божьи; муравлев мы стадом Божьим называем здесь. Их Господь пасет. Вон, по дороге вы ничего не видите?
— Ничего.
— Гречиха, это так валяется, по-вашему?
На пути действительно были разбросаны щепотки гречихи.
— Это агнец Божий, муравель. Дождем гречу смочило, солнце опять проглянуло, они и вынесли сушить… Ну прощай, дай Бог!
С меловых скал
По крытой галерее, по подземным ходам, которые будут описаны ниже, по черным норам, где до сих пор, кажется, пахнет схимниками и слышится звон их железных вериг, выбрались мы, наконец, на самые вершины меловых скал Святогорских. Я видел Соловецкие острова — с Анзерской горы, Заволжье — с откоса в Нижнем, панораму Урала — с Растеса, Заднепровье — с Киево-Печерских высот, волшебные равнины Аварии и Кой-су, целое море Балкан — с орлиного гнезда на св. Николае, счастливые долины Гирловского султанства — с Дервиш-горы, — но если бы теперь мне еще раз пришлось полюбоваться на эту громадную картину с меловых скал Святогорских, я, несомненно, многое забыл бы ради нее.
Горизонт без предела. Словно на ладони, все на восемьдесят верст вперед. Внизу, под самыми ногами, извивается серебряная чешуя Донца. Берег опушен точно садами… Налево, на гористом берегу, хмурятся темные сосны; внизу, в долине, нежная весенняя зелень, совсем пуховая, окутала черноплены, дубы, ясень, липы и клены. Точно мягкие зеленые облака приникли там и дремлют на этой красивой глади. Налево, на скате, золотятся кровли села Богородичного; прямо — прелестная просека к церкви села Студенок. Еще ближе в ту же сторону желтеет село Банное. Далеко, далеко, из-за лесу, лиловый дымок подымается; там лесопильный завод обители. Направо — леса за лесами, одни смутнее других; кажется, что неопределеннее очерков и представить себе нельзя, а всмотришься, за ними мерещатся еще более туманные. А там, на краю неба, синева погуще — опять леса, но их уже только чувствуешь, но не видишь… Ближе к нам песчаная отложина берега, сверкающая как золото, и множество озерков, словно серебряные и голубые щиты, разбросанные по равнине. Все это остатки недавнего разлива. Под самыми ногами — весь монастырь. Голова кружится, когда смотришь с этой высоты. Колокольни снизу точно тянутся к тебе, точно хотят подняться до этих меловых скал. Лодочка на реке. Муравей-рыболов топорщится там. Направо, далеко-далеко, белая вилла Потемкиной чуть прорезывается на зеленом скате.
Где конец этому горизонту? Где рамки этой картины?
Меловые скалы снизу кажутся орлиными гнездами. Сверху только чувствуешь себя подавленным этими громадными, гнетущими воображение, массами. Белые, режущие глаза спуски с коричневыми пятнами лишаев изредка. После дождя разорались лягушки, крики их даже здесь все заглушают. Какие-то особенные, точно миллионы утят шумят на болоте. И соловьев не стало слышно. Каждое озерко гремело и орало. Когда глаз привык уже, насмотрелся на всю эту даль, то стал приглядываться к ее деталям. Вон белые точки баранов… Вон белые искры внизу, — это гуси движутся к Донцу, в который точно опрокинулись и не могут наглядеться пышные берега. Толпы народа снуют по монастырским дворам, точно муравьи роятся там!