Святые Горы
Шрифт:
Опять подземная жила. Опять идем щелью. Опять пещера, но в ней мигают лампады, тускло поблескивают убогие иконы без окладов. Это — церковь древнего монастыря. В нее, по сторонам, выходят устья меньших пещерок, где жили иноки, лет четыреста тому назад. Отсюда, по сторонам подземного хода, то и дело попадаются келийки, но окна в них уже четверти на полторы. Хоть свет есть. Эти-то черные точки отверстий мы и видели в скале снаружи. Тем не менее, мне кажется, что в этих сырых ходах, в этих мокрых пещерках, ни один крот не в силах пожить долго. В одной из них найдено было семь черепов и костяки. Их похоронили в одном гробе. Щель к ним ведет узкая и низкая. Нужно идти сгорбясь. Воздух тут таков, что, кажется, дышишь испарениями разлагающегося трупа. Тут уже много келий, по две, по одной. Если по две вместе, то вход из одной в другую просто дыра, сквозь которую нужно ползти, как ползет змей. Очевидно, что в этих пещерах жили не пустынники.
Я, войдя в одну из них, затушил свечу. Заживо схороненный — иначе не могу определить своих ощущений. И притом какое отсутствие жизни! В земле хоть червяк копошится, сверху мышь полевая норку роет — до могилы докопается, корни растений тянутся к тебе; тут же — в мелу — только вода отлагается на стенках. Тишина подавляющая. Разве капнет сверху и брызнет по сторонам. В этом безмолвии и стук капли болезнен для уха. Чудится Бог знает что! Под конец кажется, что вот стены кельи раздвинулись и какие-то фосфорические силуэты шевелятся в ней. Вот они приподымаются снизу. Вот какие-то невидимые в этой тьме руки протягиваются к тебе. По холоду, веющему на лицо, ты ощущаешь их. Влага, отлагающаяся на нем, мерещится прикосновением чьих-то сырых и скользких пальцев.
Нет, света скорее! Воздуха! Воздуха!
Когда я вышел совсем из этой пещеры и сел — мне казалось, что меня, заживо схороненного, отрыли и вновь вернули жизни. Надо мной колышется зеленая листва, задорно свищут в ней птицы и громко, громко, раздражающе громко внизу поет свою страстную песню украинский соловей… Солнце… Сегодня первое мая, но оно греет как у нас в июле, и только прохладный горный ветер умеряет зной. Я, впрочем, рад был жаре. Только что выбравшемуся из жилища мертвых нужно было отогреться и высохнуть прежде всего.
Пахнет смолистым запахом преющих на земле сосновых шишек и, порою, грибами. Должно быть, они только что поднялись в сырых пролесках после дождя. Откуда-то нет-нет да и обнесет розами, видимо из настоятельского сада. И непонятно становится, как от всей этой прелести уйти под землю, спрятаться живьем в гроб? Вон она позади — черная щель пещеры с могильною сыростью и с запахом трупа. Вон оно, это царство смерти и безмолвия, это подземелье, где только и встретишь что изможденного монаха, слепнущего на солнце, да застывшие в одном выражении равнодушия ко всему земному лики икон.
— Вот каковы наши старцы были! — восхищается отец Серапион. — Ныне таких нет, да, по грехам нашим, и не будет.
— А не приходило ли вам в голову, отче, что прятаться во тьму от света, значит, презирать творение Бога своего? Не думаете ли вы, что закопаться в землю от зелени, от цветов, от фимиама полей, кадящих небу, — кощунство?
— Это еретические рассуждения, отрицаемые церковью. В умерщвлении плоти — могущество духа. Для монаха ничего не должно быть привлекательнее добровольного заточения в келию. Вы почему полагаете, что для него жизни нет?.. А созерцание? А воспоминание земной жизни Христа?.. Во тьме еще ярче краски ему представляются. По наитию — и лик Спасителя в молитве явлен бывает. Иоанн-Заточник, под конец своего пребывания в меловой скале, не раз со Христом беседовал и сими беседами несказанно утешен был…
Иеросхимонах Иоанн-Затворник
Семнадцать долгих лет добровольного пребывания в могиле заживо!
«Какой фанатизм!» — воскликнут многие, отступая совершенно справедливо перед этой страшной эпопеей страданий. Позвольте, почему же фанатизм, а не характер? Будь направлена та же громадная сила воли на достижение благих целей, на дело, которому мы могли бы сочувствовать, и перед нами был бы, несомненно, характер, и никаким иным именем мы бы его не назвали. По-моему, и в данном случае это не что иное как характер — упорный, настойчивый, презирающий внешние условия, сбрасывающий прочь все препятствия, побеждающий самую жизнь! Характер, питающийся лишениями и страданиями и укрепляющийся ими, как организм здоровою пищею; характер, как железо в горниле, твердеющий под молотом… Мне возражали на это, что в таком случае и факиры тоже характеры? Несомненно! И еще какие! Именно, не галлюцинаты, а характеры! Галлюцинация потом приходит, а сначала — характер и только один характер. Верит человек, что это добро зело, верит и стремится к нему. Если это добро нам не кажется добром — все равно, характер от этого не делается чем-нибудь иным. Мученичество тоже характер. Мученики ведь только в Четьи-Минеи улыбаются своим палачам; в действительности, они страдали физическими болями и не сдавались только в силу характера, иначе бы и заслуги в мученичестве не было. В самом деле, что за диво быть заживо сожженным, когда перед глазами эдем и, вместо боли, тело чувствует прохладу райских кущ!..
В силу этого и в святогорском иеросхимонахе Иоанне-Затворнике я
Иоанн родился в Курске, в 1795 году. Окружающие условия с детства подготовляли в нем затворника. Мальчиком он слышал рассказы о заживо схороненных старцах, и когда Сенька Мошнин, один из его товарищей, вспоминал о своем деде-заточнике в каком-то из местных монастырей, Иоанн отзывался на это: «Хорошо так жить и спасаться». Молодежь всегда ищет подвига. Одних эта жажда подвига ведет в бой, в дальние экспедиции к полюсам; других в крепость, на каторгу; третьих — в склеп Святогорской меловой скалы. Иван Крюков (такова была фамилия его) чуть не с восьми лет мечтал о монастыре; в девять — он пристал к отцу с просьбою отдать его в школу, но мальчика побили за это желание. Нищета давила его семью — думать о грамоте было некогда. Из суровой семьи мальчик попал в ученье к мастеру, делавшему изразцы, человеку, не знавшему сострадания. Трудно было бы сказать, что тяжелее, нрав его хозяина или его кулак. Мальчик, взятый по контракту на семь лет, был обязан делать печные изразцы, расписывать их, муравить и выжигать, за что его родителям ежегодно выплачивалось хозяином по 1 рублю 43 копеек ассигнациями. Таким образом, за 10 р. ассигнациями мальчик был продан в безрассветную школу побоев, непосильного труда и непроходимого невежества. В первый же день ребенку дали работу, не объясняя, как ее сделать. Мальчик спутал, за что хозяин ударил его ногою в бок, так что бедняк повалился замертво и долгое время потом был болен. Через несколько времени хозяин спьяна бросил в Крюкова изразцом, острый угол которого попал ему прямо против сердца. У Ивана хлынула изо рта кровь, он упал навзничь, и только вечером удалось вернуть его к жизни. Тихий, безответный Крюков целые ночи проводил, широко открыв глаза и глядя во тьму, где чудились ему смутные лики святых, куда зачастую сам Спаситель сходил утешать измученного и избитого мальчика. Ему, случалось, мерещились ангелы в воздухе, и он радостно плакал, забывая на минуту боль от недавних побоев. Так, мало-помалу стал развиваться в нем будущий аскет.
— Христос терпел — надо терпеть и мне; богу угодно! — говорил он.
Так прошло семь лет. Нелюдимый и мрачный, почти одичавший от побоев Крюков, по окончании срока контракта, поступил к другому хозяину-прасолу приказчиком. Отец и мать стали требовать, чтобы он женился, так как в доме, по их старости, нужна была работница. Требовали с «пристрастием», и Крюков на время должен был оставить мечту о монашестве и женился, хотя, по свидетельству иноков, «с видимым отвращением». Тем не менее он продолжал работать, переменил несколько хозяев, стал известен как искусный лепщик и через восемь лет сам открыл свое изразцовое заведение. В Крюкове, мало-помалу, умирал аскет и развивался просто-напросто кулак-хозяин. Спустя несколько времени у него уже оказываются два постоялых двора и трактир — заведения, ни в каком случае не совместные с мыслью о святости. Так он прожил около девяти лет, когда семейство его стало вымирать: сначала его жена, потом отец. Старуха-мать пошла жить к его сестрам, и Крюков остался одинок. Съездил он в какой-то монастырь, приютившийся посреди пустынного захолустья. Бездорожье и безлюдье, окружающие обитель, напомнили ему, воскресили в нем мечты детства. Трудовая жизнь иноков (тогда еще были такие) пришлась ему по сердцу, созерцательная, чуждая заботам о медном гроше… Крюков по возвращении стал проситься у матери в монастырь; но суровая старуха считала себя вправе и совсем уже взрослого сына удержать в миру. Только через год «сердце ее умягчилось».
— Иди с Богом и молись за меня!
Из дому Крюков взял только тяжелый медный, литой крест, который с тех пор постоянно носил на шее, на толстой и тяжелой железной цепи. Сделал он себе из толстого шинного железа вериги, состоявшие из пояса и наплечников, более полпуда весом, и надел их навсегда «для ради умерщвления плоти».
Купец все-таки сказался в нем при этом. Собираясь отречься от всего земного, он самым тщательным образом стал собирать со всех долги, даже и по суду. Это его еще на год задержало в миру. Наконец, завершив все свои дела, он помолился печерским угодникам и отправился в Глинскую пустынь, которая ото всего мира заслонилась глухою лесною чащей. Там он явился к игумену Филарету.
— Что ты к нам пришел, раб Божий, и чего тебе надо?
— Желаю в обители вашей потрудиться во спасение грешной моей души.
— На какое время?
— Если Богу будет угодно, то по конец моей жизни.
— Документы в порядке? Что умеешь делать?
Крюков пояснил о своем искусстве лепить, делать изразцы, править гостиницей.
— Все это нам не надо. А вот сумеешь ли печку класть?
— Новую не могу, а старую починить сумею.
— Если починить в силах, то Матерь Божия поможет тебе и новую поставить.