Т.Н.
Шрифт:
Вспоминая тогда, закрыв глаза от резкого солнечного света, отражающегося бесчисленными бликами от постоянно приближающихся к нему волн лишь о том, как в то далёкое лето, когда он пытался поцеловать невероятно красивую тогда в столь же ослепительно ярком дневном освещении Белку в её мальвиновые губы прямо посреди дороги возле дома Виталия. И как та поначалу чего-то стеснялась и возражала ему:
– Ты что? Люди же увидят.
– Пусть. Пусть завидуют! – улыбался он Белке в ответ, непроизвольно начиная сверкать на неё глазами, полными искусства. Искушения! И начинал её прямо при всех прохожих долго-долго целовать. На виду у всей вселенной! Наслаждаясь не столько ею, сколько самим собой. В её объятиях. Заставляя прохожих на них оглядываться и в недоумении покачивать головами. От зависти. С примесью сожаления о том, что данные романтические опции уже давно у них отключены. А подобные ей красавицы и вовсе никогда
Ведь у каждого из нас сугубо свой мир, который общепринято считать субъективным чтобы не обращать на него внимания, умаляя его и для вас и для самих себя. Который только может – с вашего добровольного на это согласия – стать миром общим. Что общепринято именовать браком. Добровольно погрузив себя во все эти перипетии другого и заставив себя с ними точно также считаться, как и с константами своего собственного мира. Помогая и ему и себе разобраться с волнующими вас обоих вопросами. Из чего вполне логично следует, что всеобщий мир – не более, чем некая абстракция. Идеализм. Которая таковой зачастую и остается для обывателя, пока он не ответит себе и тем, с кем он близко взаимодействует, на все волнующие их обоих вопросы. И не начнёт разбираться в том, что их и порождает. Затрагивая в своих вопросах уже и общество в целом. Вначале, безусловно, затрагивая экономику и политику. А потом, связав это в единый узел политэкономии и поняв, что все эти политики – это не более, чем чиновники, обслуживающие интересы общества, наконец-то постигнув то гигантское историческое колесо, что заставляет всё это общество ходить по кругу, как осёл – вокруг вращаемого им привода этой гигантской мельницы под названием Человечество. Поняв, что за муку они при этом производят: чистейшую вихревую психоэнергию. И – кому. Вкусив её божественный восхитительный аромат, восхищающий тебя прямиком на небеса! Внезапно поняв для себя «новые правила» этой старой, как мир, игры в жизнь. И начав вырабатывать её уже сознательно. Охватывая своим собственным счастьем и наслаждением этим миром всю галактику! Улучшая этим свою карму. С иронической улыбкой над теми, кто всё ещё чего-то там неистово требует, защищая свои права (человека) на место в стойле. Чтобы его хлестали, ради этого, кнутом судьбы. Подгоняя к его же счастью.
Что Летов наглядно показал вам снизу – в своей песне «Они сражались за родину», а Фил – сверху, на подмостках нашего героя, постепенно продвигающегося сквозь льды и торосы сопротивляющейся ему судьбы на атомном ледоколе духа прямиком в вечность!
Хотя на сам ход эксперимента восхищение Т.Н. почему-то никак не влияло. Да и зачем что-то делать, когда всё и без того как нельзя лучше? Т.Н. впала в период интеллектуальной прострации.
Естественно, он уже осознавал, что нельзя пилить под собой сук, на которых (плотно) сидишь. А потому и никогда их не корил. Ведь не может же
Тем более, что Банан давно уже понял, что оргазм и экстаз это не близнецы-братья, как (до сих пор) все наивно думали, а взаимоисключающие понятия. И если сдерживать первые два-три судорожных спазма, побуждающие тебя к оргазму, означающему для тебя «конец игры» в секс, то далее секс превращается в один сплошной продолжающийся неопределённое время экстаз от соития. Который можно легко продолжать столько, сколько тебе этого захочется (особенно – когда тебе нельзя, категорически нельзя, под угрозой потери дружбы, с ней спать!). Лишь сдерживая его иногда и замирая на несколько секунд безо всякого движения.
– Я не люблю кончать, – с улыбкой объяснял Банан. Каждой. – Кончает тело. Дух – бесконечен!
А так как он любил делать это исключительно под музыку, с успехом заменявшей ему алкоголь, то он, перед тем как вставить, вставлял в свой музыкальный центр две кассеты, в котором вместо реверса был довольно-таки странный механизм, в результате которого после того, как проигрывает одна сторона на кассете, включается другая кассета. И когда обе стороны доигрывали, приходилось прерывать соитие, вставать, переворачивать кассеты и заниматься сексом пока те так же не доиграют. Что было очень неудобно. И не особо-то и приятно, так как разрывался транс. И нередко, чтобы не вставать, приходилось заканчивать секс в полной тишине. Что даже по ощущениям было уже «совсем не то».
Не то, что под музыку. Впадая в транс. Так что он нередко вставлял диски в сиди-чейнджер на три диска, в котором они последовательно двигались по кругу, и занимался с Т.Н. любовью до тех пор, пока ей это совершенно не надоедало. И она не начинала демонстративно смотреть в потолок, ожидая: когда же он уже, там, наиграется с её телом? И наконец-то закончит это «бытовое насилие».
Пока пластиковые шестерни поворотного механизма сиди-чейнджера очень быстро не поистёрлись, и он не стал заедать. И на радость правозащитникам им приходилось пользоваться исключительно кассетами. Переворачивая их лишь по обоюдному согласию.
Так что, рекомендую – не увлекаться.
«Быть может, половой. А может, и не акт.
Быть может, – человек. А может, просто – орган.
Иль доска половая. Иль девка, как доска.
Но тоже не плохая, когда совсем близка.
Хотел бы – на кларнете. А лучше – на кровати.
Но – на пиле пиликаю я польку половую.
Под флейту флоризеля с пьянящим фортепьяно:
Кривых кровей квартетики за актики напольные.
А может – накроватные.
Под скрипку тихих вскриков сопящего сопрано.
И словно музыкальные, разбиты по-на-четверти,
А может – по полам. Как и кровать двуспальная.
Где чувство было вытерто, как и простынка сальная,
Семейной жизнью мытарной с дерьмом напополам.
Я на пиле пиликаю вам польку половую.
Пила – не контрабас. И зубья режут пальцы.
И звуки режут сердце! И дико чувства сушат.
И тихо душу душат…
Я сухофрукт, я – мумия!
Мой дом, отнюдь, не студия.
Пила – не контрабас.
Но я сыграл – для вас!»
Банан сочинил это ещё в первом рейсе, пока изнывая от изобилия мужского начала мечтал о сексе хоть с кем-нибудь! И теперь, с усмешкой, наблюдал как это «с кем-нибудь» наконец-то осуществляется.
Да так, что когда Т.Н. поняла для себя, что Банан теперь полностью ей доверился и наконец-то уже не просто «залез под шкуру», но и вошел в неё весь целиком, так сказать, со всей душой, как в некий прохладный грот, который он сумел-таки отыскать для себя в этой платоновской пещере абсурдного бытия, периодически утопая всем своим израненным Джонсон сердцем в подземном озере её кристально чистой любви, заживляя бальзамом её восхищения свои душевные раны, Т.Н. начала ему не менее откровенно жаловаться на свою судьбу. И однажды вечером, со слезами на глазах, рассказала про своё досадное заключение в сырые стены «монастыря».
Только за то, что она просто вынуждена была отомстить своей соседке! Которая после ссоры с ней при всех своих подругах из бурситета высокомерно обозвала её «лошицей». То есть – ни за что ни про что! Представляешь? Пустяк! Но её адвокату так и не удалось переквалифицировать это «дело» даже в «мелкое хулиганство» Казалось бы, обычная ссора на бытовой почве? За которую она должна была, по идее, отделаться мелким штрафом. Если бы не злая судья, эта старая, не довольная жизнью карга. О, время! О, нравы! Взывала она к справедливости, будя в нём высшего судию.