Тагу. Рассказы и повести
Шрифт:
Гванджи не поверил шутке отца.
— Джвебе ведь пошел в гвардию из-за денег, отец, — сказал Гванджи, вспомнив слова учителя. — Ведь Джвебе хотел, чтобы и нам легче стало. Из-за этого он и пошел в гвардию, отец. Он тоже ищет счастья.
— Ну, и нашел он его? — спросил Беглар. — Счастья деньгами не достигнешь. — Беглар остановился взглядом на желтом от лихорадки, изможденном лице сына, и жалость охватила его. — Эх, Гванджи, Гванджи, и так нам плохо, а твой брат, как стадо, согнал деревню с земли Чичуа…
— Это не Джвебе, отец, — у Гванджи от волнения задрожали губы. — Ты правда не пустишь Джвебе в дом?
— А где мать? — уклонился от ответа Беглар. На глазах Гванджи блеснули
— А Варден слушался тебя, отец? — спросил Гванджи из-под одеяла.
— Врать не буду, кое в чем и не слушался.
— Учитель говорит, что Варден был такой же упрямый, как и ты, отец.
— Он так и сказал, твой учитель? — Беглар откинул одеяло с лица Гванджи.
— Да, так и сказал… Он сказал, что ни ты, ни Варден от своего слова не отступаете.
— Да, не отступаем, — подтвердил Беглар.
— Ну, так чего же ты от Джвебе хочешь?
Беглар не сразу ответил сыну. Не хотел ответить сразу, да и не мог. Он снова с нежностью и жалостью оглядел пожелтевшее от лихорадки лицо Гванджи. "Как много знает мой мальчик, — подумал он, проникаясь в то же время благодарностью к Шалве, — Гванджи его ученик, и Варден и Джвебе были его учениками". И тут Беглар вспомнил, как учитель стоял перед ним в поле. Ничто не выражало его волнения — ни голос, ни лицо, ни глаза, — вот только дрожащие свои руки учитель не знал, куда деть. Кроме Беглара, никто не заметил бы этого, но Беглар знал Шалву, как самого себя. Вот и сейчас Беглару слышится знакомый — среди тысяч других Беглар мгновенно узнает его — голос учителя. "Насильем никто не добьется счастья, Беглар", — сказал учитель, и еще он сказал: "Не лезь на рожон, Беглар". "Не переступай роковой черты, Беглар", "Беглар, разве этому учил я твоих сыновей — Вардена и Джвебе?" Этому учил ты их, Шалва. Этому учил и Гванджи. Этому пытаешься учить и меня.
— И я буду таким, как Варден и Джвебе, отец, — твердо сказал Гванджи, утерев слезу уголком одеяла. Беглар очнулся от своих дум. — И я буду с Гудзой Кор-шиа и Кочоией Коршиа, — продолжал Гванджи, — и я буду таким, как ты, отец! — Гванджи отбросил одеяло и посмотрел отцу прямо в глаза.
Почтмейстер Еквтиме Каличава и фельдшер Калистрат Кварцхава сидели на балконе, греясь в лучах уже подобревшего солнца. Калистрат сидел, заложив правую ногу на левую, выставив краги, хотя тут некому было любоваться ими. И толстая трость с набалдашником в виде головы бульдога тоже, конечно, была с ним, и фельдшер опирался на нее обеими руками, словно боялся, что иначе свалится со стула. Одним словом, фельдшер, как всегда, выглядел "европейцем", и кто-нибудь другой, может быть, и восхитился бы его парижским видом, но Еквтиме было не до этого — он непрерывно отирал лоб огромным, пропитанным резким запахом пота платком — багдади, затем принимался вытирать шею, но не успевал, потому что на лбу снова выступали частые, крупные капли пота. Когда же Еквтиме снова добирался до лба, пот уже стекал с лица. Вытереть мокрую грудь под распахнутой рубахой почтмейстер и не пытался — куда уж там, все равно не поспеешь. Так всю зиму и все лето обливался Еквтиме Каличава потом. Запах пота отравлял фельдшеру все удовольствие от встреч с почтмейстером, поэтому он всегда садился на почтительном расстоянии от Еквтиме. Но запах достигал его повсюду, и фельдшер научился разговаривать с почтмейстером, прикрыв рукой нос. Делал он это так ловко, что Еквтиме ничего не замечал.
Рубашка Еквтиме от пота всегда была такая мокрая, что облепляла огромное, как стог, тело и мешала и без того затрудненному астмой дыханию. Еквтиме всегда не хватало воздуха, и он жадно и шумно заглатывал его, как выброшенный из
Вот уже много лет Еквтиме ежедневно ждет смерти. Он уже махнул рукой на жизнь — какая это жизнь, — но где-то в дальнем уголке его сознания все еще теплилась надежда — а вдруг наступит исцеление, а вдруг…
Еквтиме принадлежал к национально-демократической партии и решил все дни и часы, которые ему оставалось жить, отдать ей. Он служил своей партии словом, потому что из-за своей немощи, стоя на краю могилы, никаким делом уже помочь партии не мог. Ну, что ж, он был рад и этому, рад, что может помогать своей партии хотя бы так, и думал, что и партия тоже довольна им.
А Калистрат Кварцхава был социал-демократом и, понятно, стоял совсем на иной точке зрения, чем Еквтиме. Калистрат был непримиримым врагом Еквтиме в политике, а как фельдшер считал своим долгом каждый день приходить к больному. Но едва он входил к почтмейстеру, как тут же начинался спор о политике — о внутренней и мировой. О событиях в мире они были так же хорошо информированы, как и о событиях в родной деревне. Даже больше. Оба получали десятки газет и журналов и нередко пописывали, каждый в газеты своей партии.
Калистрат знал французский и английский, Еквтиме — турецкий, оба — русский. Сами они, вовсе не в шутку, говорили, что вся внутренняя и внешняя политика Европы, Америки, Азии и Африки им знакома, как таблица умножения.
Спорили они друг с другом так горячо и страстно, что, не будь у Еквтиме хвори и огромного, как бурдюк, живота, которые мешали ему двигаться, он бы одним ударом пригвоздил к стене тощего, как кукурузный стебель, долговязого социал-демократа в желтых крагах.
И не будь у фельдшера Калистрата Кварцхава чувства жалости к больному национал-демократу, он бы переломил у него на голове толстую трость с набалдашником в виде головы бульдога.
В политике они были непримиримыми противниками, но это не мешало им любить друг друга — врозь они не могли прожить и одного дня.
Обессиленный спором и одышкой, Еквтиме прикладывал одну руку к животу, другую к груди, и, бледнея, поскольку кровь, как он сам утверждал, у него от споров высыхала, умоляюще смотрел на фельдшера. Калистрат мгновенно забывал о политических разногласиях, об изводившем его остром запахе пота и, накапав на кусок сахара сердечные капли, сам своей рукой совал его Еквтиме в рот.
Когда приступ проходил, Еквтиме смотрел на Калистрата, которого минуту назад готов был убить, с чувством благодарности, а Калистрат, в свою очередь, глядел на друга-врага сочувственно и прощающе.
Когда-то давно Еквтиме решил, что жить осталось ему не больше минуты, но с той минуты прошли часы, месяцы и годы, и почтмейстеру временами уже стало казаться, что жизни его не будет конца, и, следовательно, не будет конца политической вражде и политическим спорам между ним и фельдшером.
И сейчас, сидя на балконе, они тоже спорили.
— Послушай… ты плохо поступил, — продолжал Еквтиме спор, начатый еще в момент встречи. — Послушай… ты сидел в классе, пил с ними… вы выбрасывали за окно парты, пьяные, вы швыряли за окно бутылки… Вы целились в учителя из револьвера. Вся деревня, вся община знает об этом вашем позорном поступке. Скажи, как ты теперь будешь глядеть в глаза людям? Ну, где у вас, меньшевиков, чувство совести, и сохранили ли вы хоть крупицу чести?
— Еквтиме! — вспыхнул Калистрат, и правая нога его подпрыгнула вверх. — Во-первых, не касайся моей партии. Во-вторых, я не выбрасывал парт, не швырял в окно бутылки, Не целился из револьвера в этого твоего господина Кордзахиа. Что же касается чувства стыда, то прошу прощения — бог не дал и йоты его национал-демократии. Да какие вы демократы, вы самые настоящие националисты.