Таинственный доктор
Шрифт:
Года три-четыре назад, случайно попав в Льеж, я имел неосторожность написать: «Льеж — маленькая Франция, по ошибке очутившаяся в Бельгии». Фраза эта, между прочим, глубоко правдивая, навлекла на меня целую кучу проклятий.
Меж тем, к несчастью, дело обстоит именно так, как я сказал: беда Льежа в том и заключается, что он город чересчур французский, и это не раз приносило ему немалые неприятности; некогда, при Людовике XI, он поверил на слово монархии, затем, при Конвенте, поверил на слово Республике, и оба раза излишнее сочувствие к Франции погубило его. Жители Льежа могли бы поставить мне в упрек неблагодарность Франции им. Но они предпочли отречься
К несчастью, льежцы не знали истинной сущности двуличного человека по имени Дюмурье. Они не знали, что тому, кто был посвящен в тайную дипломатию Людовика XV и держал в ловкой руке перо шпиона, трудно держать высоко и прямо шпагу солдата; они видели в Дюмурье защитника Аргонна и победителя битвы при Жемапе, а не человека, добившегося славы лишь для того, чтобы торговать ею. Они не понимали, что этот человек не может не строчить посланий, не восхвалять себя, не предлагать власть имущим своих услуг; что после Вальми он послал письмо прусскому королю, после Жемапа — Меттерниху, а перед тем как вторгнуться в Голландию, написал в Лондон г-ну де Талейрану.
Ответов, которых он ждал, Дюмурье не получил, зато к нему нагрянул Дантон, которого он не ждал.
Дантон нашел Дюмурье между Ахеном и Льежем, на берегу маленькой речушки Рёр, которая никоим образом не могла послужить защитой от врага.
Любопытную, должно быть, сцену представляла собой встреча этих двух людей.
Дантон — это несомненно — при всем своем безграничном материализме питал огромную любовь к отечеству.
Дюмурье, материалист ничуть не меньший, чем Дантон, но куда больший лицемер, был готов принести все, включая Францию, в жертву своему честолюбию.
Немало удивившись появлению Дантона в Бельгии, он, однако, быстро овладел собой.
— Ах, это вы! — воскликнул Дюмурье.
— Да, это я, — подтвердил Дантон.
— И вы приехали ко мне?
— К вам.
— По собственной воле или по поручению Конвента?
— И то и другое. Я сам предложил послать к вам кого-нибудь из Конвента, и сам же предложил на эту роль себя.
— Что же вы намерены предпринять?
— Проверить, верны ли слухи, что вы предаете Францию.
Дюмурье пожал плечами.
— Конвент видит предателей повсюду.
— Он не прав, — сказал Дантон, — предателей меньше, чем полагают члены Конвента, да и не всякому дано стать предателем.
— Что вы имеете в виду?
— Что купить вас, Дюмурье, можно лишь за очень большие деньги: только поэтому вы до сих пор еще не продались.
— Дантон! — воскликнул Дюмурье, вставая.
— Не будем ссориться, — сказал Дантон, — и позвольте мне, если это в моих силах, сделать вас тем, за кого я принимал вас прежде и кем вы еще способны стать.
— Но разве там, где за дело возьмется Дантон, останется место для Дюмурье?
— Если бы за это дело мог взяться кто-нибудь, кроме Дантона, будьте уверены, я охотно уступил бы ему эту честь. Но, кроме меня, никто не способен одной рукой залепить пощечину негодяю по имени Марат, а другой в нужный момент сорвать маску с лицемера по имени Робеспьер. Моя судьба — бороться с клеветой, ненавистью, недоверчивостью, глупостью. Как уже случалось неоднократно и как только что случилось на последнем заседании Конвента, мне придется выступать заодно с людьми, которых я презираю или ненавижу, против людей, которых я уважаю и люблю. Неужели ты думаешь, что я больше уважаю Робеспьера, чем Кондорсе, а Сен-Жюста люблю больше, чем Верньо? Но если Жиронда идет неверным путем, мой долг — подавить Жиронду, хотя жирондисты не лжецы и не предатели, а самые обычные глупцы и слепцы. Неужели ты думаешь, что день, когда я взойду на трибуну, чтобы потребовать у Конвента смерти или высылки таких людей, как Ролан, Бриссо, Гюаде, Барбару, Валазе, Петион будет для меня радостным?.. Но как же быть, Дюмурье, ведь все эти люди не более чем республиканцы!
— А кто же нужен тебе?
— Мне нужны революционеры. Дюмурье покачал головой.
— В таком случае, — сказал он, — я не тот, кто тебе! нужен, ибо я не революционер и не республиканец.
Дантон пожал плечами.
— Не важно! — отвечал он. — Ты честолюбив.
— Какого же рода, на твой взгляд, мое честолюбие?
— К несчастью, не такого, как у Фемистокла или Вашингтона; ты честолюбив, как Монк. Велика же заслуга — возвратить престол Карлу II!
— Фемистоклы нынче повывелись, — сказал Дюмурье.
— Потому-то я и сказал: или Вашингтона.
— А ты стерпел бы Вашингтона?
— Да, когда революция свершится во всем мире.
— Разве революции во Франции тебе недостаточно?
— Истинные бури не ограничиваются одним уголком океана, им удается всколыхнуть его от полюса до полюса, а тебе, Дюмурье, это оказалось не по силам. Вместо того чтобы посеять в Бельгии бурю, для чего довольно было открыть ветрам нашего великого времени доступ из Атлантики в Северное море, ты сделал все, чтобы в этой стране воцарился покой; вместо того чтобы присоединить Бельгию к Франции, ты предоставил ее самой себе.
— Как же мне следовало поступить?
— Тебе следовало завоевать Бельгию и, укрепившись там, начать освобождение Германии; в Бельгии тебе следовало видеть лишь средство для ведения военных действий. Тебе следовало поставить в авангард отважных валлонов, которые только этого и ждали, и сделать их ударной силой в борьбе Франции против Австрии. Тем временем ты поднял бы на борьбу население Брабанта и Фландрии, ты провозгласил бы повсюду революцию, ты завладел бы имуществом священников, эмигрантов, ставленников Австрии, ты сделал бы это имущество залогом и гарантом того миллиарда ассигнатов, который мы только что выпустили. Тогда ты ничего не просил бы у Франции: ни хлеба, ни жалованья, ни платья, ни фуража. Все это предоставили бы тебе бельгийцы.
— Но на каком основании стал бы я распоряжаться добром бельгийцев?
— Ты серьезно об этом спрашиваешь? Да на том основании, что ради них мы пролили кровь в Жемапе, на том основании, что мы откроем им для судоходства Шельду, пусть даже это будет стоить нам кровавой, бесконечной, разорительной войны с Англией. Ради Бельгии и ради всего мира Франция ведет войну, которая, того и гляди, унесет миллион французских жизней; ради бельгийцев французы проливают столько крови, что Рейн и Мёз грозят выйти из берегов, а бельгийцы не могут дать взамен десять, двадцать, тридцать, сорок миллионов золотом и серебром? Нет уж, пусть раскошеливаются! Когда в восемьдесят девятом Франция восстала, она произнесла во всеуслышание: «Всякая привилегия меньшинства есть узурпация прав большинства. Мы отменяем и расторгаем нашей властью все законы и договоры, существовавшие при деспотизме». Так вот, после того как Франция произнесла эти слова, ей не к лицу от них отступаться. В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.