Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
Лопатин слушал и злился. Никаких ассоциаций у него не возникало. На сцене была одна неудачная семейная жизнь, а у них дома тоже неудачная, но совсем другая. А Ксения все жужжала и жужжала про свои ассоциации.
– Ну ладно, – сказал он наконец. – Я – Хельмер, а ты – Нора. Согласен. Что дальше?
– Я совсем не хотела тебя обидеть, – сказала она, хотя именно этого и хотела.
Да, тогда, третьего июня, была последняя из их предвоенных вечерних ссор и последнее из ночных примирений. Можно, конечно, называть такие вещи и по-другому, но суть от этого не меняется.
Он стал один за другим выдвигать
Это уже потом она научилась входить на цыпочках с каким-то особенным, старательным скрипом, который невозможно было не услышать, и, приложив палец к губам, – неизвестно для чего, просто как условный знак того, что она боится ему помешать, – подолгу бродила вокруг него, разыскивая что-то, как потом выяснялось, вовсе не так уж ей и нужное.
Но это все стало потом и было так долго, что, казалось, иначе никогда и не было. Но когда-то было иначе, может быть, недолго, но все-таки было…
В ящиках стола, которые он открывал один за другим, все было на месте.
Так они и дожили, все эти ящики со всем их нетронутым содержимым, до нынешнего, четвертого лета войны. От стола припахивало керосином: наверное, Нина плеснула его на сырую тряпку, когда протирала ящики. Значит, все вынимала, но обратно положила так, как лежало.
В самом нижнем ящике справа, на дне, лежала большая канцелярская папка, завязанная на тесемки. В ней были письма Ксении за все пятнадцать лет их довоенной жизни. Он думал, что она забрала свои письма. Оказывается, нет. Кто знает почему? Может, ее нынешний муж ревнив, везти их с собой в Ташкент не захотела, а порвать пожалела, потому что жалела себя. Со всей написанной в них правдой и ложью письма как-никак были частью ее самой – вот и пожалела!
Когда они переехали в эту квартиру, он сначала предложил Ксении ту комнату, которая потом стала его кабинетом. Она была квадратная и казалась самой уютной. Но Ксения выбрала себе для спальни другую, побольше и выходившую окнами не во двор, а на улицу Горького. Она очень радовалась, что они будут жить на улице Горького, и в первый год после того, как переехали, любила вставлять в разговор. «Нам совсем недалеко, мы прямо тут, на улице Горького». Или: «От нас, с улицы Горького, рукой подать до всех театров!» Или что-нибудь еще в том же духе…
Его и самого ошарашило, когда ему тогда, в тридцать восьмом году, дали эту квартиру. Сначала «Знак Почета» за участие в экспедиции, снимавшей со льдины папанинцев, а еще через неделю, после одиннадцати лет жизни втроем в одной комнате в Сокольниках, вдруг эта квартира, по комнате на каждого.
– Идем, буду тебя кормить, – неслышно войдя в комнату и сзади положив ему на плечи руки, сказала дочь.
– Сейчас…
– О чем ты думаешь?
– Вспоминаю, как мы когда-то переезжали в эту квартиру…
– Я пока убирала, ни о чем не думала, – сказала она. – Только думала, чтобы все поспеть. Терла и терла, мыла и мыла. А потом, когда вчера
– Я тоже запомнил, – сказал Лопатин. – Не одна ты тут в потолок смотрела…
Он пошутил, не поняв, что она собирается сказать ему что-то важное. А она, не заметив или не захотев заметить его, шутки, повторила:
– Я ее очень хорошо запомнила. И пока вчера не заснула, смотрела на нее и думала: неужели у нас дома все не могло быть иначе? Неужели правда, так с самого начала и не могло быть иначе? – повторила она с тоской.
– Не знаю, – ответил ей Лопатин. – Как – иначе? Что под этим понимать? Если бы, например, я из-за своей близорукости записался в белобилетчики и уехал не на войну, а в эвакуацию вместе с вами, то твоя мама не ушла бы? Не знаю, может быть, и так. Во всяком случае, когда я собирал вещи, у меня мелькнуло в голове что-то похожее.
– Неужели ты уже тогда думал об этом? – прервала его Нина.
– Нет, думал я совсем о другом: сколько буду добираться до Минска. Но твоей маме стало плохо, она не поехала на вокзал, и у меня возникло дурное предчувствие. А кроме предчувствия, ничего не было.
– Ну, ты не мог иначе, но мама же, мама же могла иначе! Она же могла остаться в Москве!
– Остаться в Москве она не могла, во всяком случае, после пятнадцатого октября, когда всех жен у нас в редакции отправили в эвакуацию. Другое дело, что вы с ней могли бы оказаться в эвакуации в одном месте, а не в разных.
– А я, например, не жалею, что все так вышло, – с вызовом сказала Нина.
– Верю. Но кроме догадок, что могло и чего не могло быть, есть и другой способ размышлений о прошлом: что мы сделали правильно и что неправильно? Думаю, что твоя мама, уехав в эвакуацию отдельно от тебя, поступила неправильно. И это единственное, за что я ее осуждаю.
– А с тобой она поступила правильно, когда бросила тебя? Это, по-твоему, правильно?
– Я не хотел возвращаться к этому разговору, – сказал Лопатин. – Но раз уж заговорили, договорим до конца. Бросить можно ребенка, калеку, беспомощного старика. Человека, который здоров и находится в здравом уме и твердой памяти, не бросают, от него уходят. Иногда он этому пробует помешать, иногда – нет. Я не пробовал.
Он думал; что она спросит – почему? – но она не спросила, спросила другое:
– Ты сейчас не хотел бы, совсем не хотел бы, чтобы мама вернулась к тебе обратно?
– Нет, не хотел бы.
– А когда она только что ушла, когда ты меня вызвал летом к себе? Ты был такой печальный. Ты и тогда не хотел, чтобы она вернулась обратно? Ты мне тогда правду сказал, когда я тебя спрашивала?
– Правду. Веселого было мало. Но чтоб обратно – нет, и тогда не хотел.
– Я очень рада, – воскликнула она с поразившим его воодушевлением. – Я переживала за тебя, когда получала от нее письма, что у нее все хорошо! А ты никогда не писал мне этого. И мне было обидно за тебя, когда я думала, что у нее все хорошо, а ты в это время хочешь, чтобы она вернулась к тебе. Я несколько раз собиралась тебя спросить. Но как об этом – в письме? Верно?