Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
И снова долго никто не входил в ворота кладбища и не выходил из них.
Наконец из ворот вышел батальонный комиссар, похожая на него, такая же худая, как он, до синевы заплаканная девушка лет восемнадцати и рослый хмурый шофер. Он отпихнул ногой мешок Лопатина и полез в машину.
Батальонный жестом показал Лопатину, чтобы тот устраивался впереди, а сам с девушкой сел сзади.
– Подъезжай сначала к управлению тыла, – приказал батальонный шоферу.
Лопатин сидел впереди и думал о том, что люди по-прежнему умирают и просто так. Сзади него тихо
– Если совсем не будут топить, переезжай к тете Нине, – говорил отец.
– Не хочу, она к маме так ни разу и не пришла, – ответила дочь.
– Ты же знаешь, что она болеет.
– Не хочу, она каждый кусок будет считать, – упрямо повторила дочь.
– Так кусок-то твой, – сказал отец. – Я вам с ней буду весь аттестат переводить. Она будет не вправе.
– Все равно не хочу, – так же упрямо повторила дочь.
– Ну, как хочешь, – вдруг согласился он.
Потом они заговорили так тихо, что Лопатин некоторое время ничего не слышал. Потом девушка горько всхлипнула и сказала:
– Верно, мама красивая лежала в гробу, как будто не болела?
За спиной Лопатина установилось молчание и послышался хриплый звук, перешедший в кашель. Отец боролся со слезами.
– Не надо, папа, не надо, ну прошу тебя, не надо… – умоляюще сказала девушка, и звуки кашля за спиной Лопатина затихли.
«Вот у них горе, – подумал Лопатин о людях, сидевших за его спиной, – а у нас с Ксенией так, маята… Хотя если убьют – тоже поплачет».
Машина остановилась на улице Горького, около здания Музея Революции, окна его были забиты деревянными щитами.
– Сейчас перейдешь на ту сторону, – как маленькой, стал объяснять отец дочери, открыв дверцу машины, – и зайдешь вон в тот подъезд, в первый, в бюро пропусков. Там позвонишь Филиппову по двадцать седьмому, скажешь, кто ты, и он тебе закажет пропуск. Я его предупредил.
– А если он меня не возьмет? – сказала девушка.
– Возьмет, он мне обещал. Он мне вчера сказал, что им нужны машинистки.
– А если не возьмет? – снова спросила девушка.
– Не возьмет – напишешь, – сухо сказал отец и, не вылезая из машины, обнял и поцеловал ее. – Ну иди, иди…
Она вышла из машины, и он, прильнув к стеклу, проследил за нею, пока она не перешла улицу и не скрылась в подъезде управления тыла.
– Поехали, – сказал он.
Машина пересекла занесенную снегом и не расчищенную Красную площадь, свернула по набережной на Полянку и выехала на шоссе. Батальонный комиссар сидел сзади и упорно молчал.
За Подольском закипел радиатор, шофер остановил машину, открыл дверцу, полез за заднее сиденье, с грохотом вытащил оттуда ведро и побежал за водой. Пока он доливал воду, из радиатора вырывались столбы пара и под сильными порывами морозного ветра, переломившись, отлетали в сторону.
Когда шофер наконец завернул пробку радиатора и влез в машину, Лопатин решился повернуться к своему спутнику.
– Может, пересядете вперед, товарищ Васильев?
– Не надо, – сделал тот слабое движение рукой. – Если хотите, сами пересядьте на заднее.
Он
– Сволочи люди, – вдруг ни с того ни с сего сказал Васильев. – Настоящие мародеры! Было бы на фронте, пострелял бы своей рукой.
– Я одного по уху зацепил, когда вы вперед ушли, – сказал шофер.
– Зацепил, а что толку? Все равно были мародерами и останутся…
– А что, в чем дело? – спросил Лопатин, чувствуя, что пришло время поддержать разговор.
– За все дай! – сказал Васильев. – За место – дай! За то, чтобы могилу вырыли, – дай! За то, чтоб сегодня, а не завтра похоронили, – дай! Даже за то, чтобы землей засыпали, – дай! Как будто можно землей не засыпать. А хотя с них все станется – не дашь, так и не закопают! Вытащат гроб из земли, в сторону поставят и кого-нибудь другого на этом месте похоронят, и опять – дай! Дай хлеб, дай сахар, дай табак! Дай водки! Дай, дай, дай!
– А если не дать? – сказал Лопатин.
Васильев печально и зло усмехнулся:
– На кладбище не заходили?
– Нет.
– И хорошо сделали. По неделе прямо на снегу гробы стоят, как в очереди – кто последний, я за вами! Это у тех, кто не дал. Не дал, потому что нету. Кто же пожалеет дать, если есть? Этим и пользуются, сволочи. Был бы я московским комендантом, – помолчав, сказал он, – сократил бы патрули и выделил наряды бойцов на кладбищах могилы копать. Ничего бы не составило. А так собралась – ряжка к ряжке – бесстыжая компания из пьяных инвалидов и просто жуликов, пользуются сложившимся положением, нашли себе теплое местечко – кладбище!
Раздражение на какую-то минуту даже заставило его забыть о собственном горе.
– Жена за меня беспокоилась, – сказал он после молчания, – а хоронить мне ее пришлось. Пока сообщили, пока доехал, только и осталось, что похоронить. Еще спасибо, что отпустили под предлогом командировки, а то лежала бы там в очереди. – Его передернуло от собственных слов. – Дочь-то у меня видели какая – безрукая… Горе – а они дай, дай, дай, дай! Как злые попугаи: копают – матерятся, опускают – матерятся. Ни стыда нет, ни совести, только глотка и брюхо. – Он снова надолго замолчал.
Лопатин с пронзительной печалью подумал, что жизнь и смерть идут своим чередом, и какие-то люди жадно урывают себе куски и на жизни и на смерти. «Жуки-могильщики», – подумал он.
Что ж, бывает и похуже! Кормятся и вокруг госпиталей, и вокруг этапных пунктов, и на станциях – при билетах, и в столовых при миске супа, на которую до того в обрез отпущено, что неизвестно, что выловить в свою пользу, а все-таки вылавливают, догола, до воды!
Что же, раньше, до войны, этого не было? Или он, как слепой, ходил и не видел? Или во время войны, когда, кажется, всему этому уж и вовсе не место, наоборот, его стало больше? Или испытания войны всколыхнули в людях так много сильного и чистого, что нечистое сразу лезет в глаза, как пятна на снегу? Где тут правда? И как это будет после войны: неужели то же будет?