Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
– Снимем полушубки, – сказал Тихомирнов. – Попробуем без них.
Они засунули полушубки в кабины и, подперев спинами крылья самолета, стали раскачивать его. На этот раз, когда самолет сдвинулся, они успели догнать его, вскочить на крылья и, уже на взлете, ввалиться в свои кабины. С Лопатина градом лил пот. Он отдышался только у самой Тулы; садились там уже в темноте, едва не напоровшись на телеграфные столбы.
В штабе армии им сказали, что из утренних шести самолетов их вернулся первым. Один свалился на лес, не долетев до аэродрома; летчика и офицера связи повезли в госпиталь. Второй –
– Был? – вставая за своим канцелярским столом, спросил адъютант.
– Был! – радостно ответил человек в полушубке. – Прямо на окраину приземлился, на футбольное поле. Уже больше полгорода освободили!
– Значит, поздравляю с Красным Знаменем! У командующего слово твердое, раз был – значит, все!
– Начальник штаба у себя? – не отвечая, спросил человек в полушубке.
– У себя, проходи, – ответил адъютант.
Человек в полушубке, тяжело переступая ногами в заснеженных валенках, скрылся в дверях: кабинета.
Это и был тот самый несгораемый капитан, который снова благополучно вернулся, на этот раз из самой Калуги.
– Ты иди отдыхай, а мне придется его подождать, – скатал Тихомирнов Лопатину. – Надо дать в редакцию хоть какую-то телеграмму. Вот черт, добрался все-таки!
Лопатин один вернулся в комнату Тихомирнова, лег на кровать и только теперь почувствовал, что не может ни согнуться, ни разогнуться – кажется, он надорвался, ворочая самолет. В животе была такая боль, словно все кишки, одну за другой, перерезали тупым ножом.
«Ничего себе поездка!» – сердито подумал Лопатин и вдруг пожалел, что не остался в Москве. До сих пор, вспоминая о жене, он думал о своем отъезде без сожаления – будь что будет! – а сейчас ему опять бессмысленно показалось, что еще что-то можно поправить, хотя он сам не мог бы себе ответить, что поправить, как поправить и, главное, стоит ли поправлять? Он просто-напросто малодушно хотел видеть жену. Вот и все.
Тихомирнов появился через час вдвоем с неожиданно приехавшим из Москвы Гурским. Значит, он все-таки выпросился сюда, под Калугу!
– П-прибыл в качестве резерва главного командования, – с порога сказал Гурский, протирая платком свои толстые очки. – Б-буду завтра вместо тебя брать Калугу.
– Почему вместо меня?
– А т-тебя вызывает редактор. Как всегда, срочно, немедленно, аллюр т-три креста!
– А почему?
– Не знаю. Хотел п-поставить по команде «смирно» и спросить, но потом вспомнил, что он дивизионный комиссар, а я ря-д-довой, необ-бученный, и раздумал.
– Ты сегодня поедешь? – спросил Тихомирнов Лопатина. – Если на его машине, – кивнул он на Гурского, – то она сейчас в гараже. Будет готова через два часа.
– Врет, – сказал Гурский. – Послал мою машину куда-нибудь за п-продуктами и за водкой. Я его знаю…
– В общем, будет
– А ты н-не жалуйся, – сказал Гурский. – Во-первых, у тебя, п-по моим сведениям, в Туле уже есть красивая баба…
– Предположение, не подтвержденное фактами.
– А что ты отп-пираешься, ты же холостой! И вообще, ты везде как сыр в масле катаешься!
– Вот не дам тебе водки, тогда будешь знать, как со мной разговаривать, – сказал Тихомирнов.
– На т-такую крупную подлость ты не способен.
– Значит, через два часа будет машина? – прервал их Лопатин.
– К трем ночи доберешься, – сказал Тихомирнов. – А то, может, до утра останешься?
– Раз ехать, поеду сегодня, – сказал Лопатин, снова подумав о жене.
Через час, когда старушка – хозяйка дома поджарила им толстую деревенскую яичницу, а Тихомирнов, вопреки своим угрозам, поставил на стол бутылку сырца, в комнату ввалились еще двое корреспондентов, те самые, что сели на вынужденную и добирались попутными средствами. Один из них был до невозможности неразговорчивый и этим не похожий на всех остальных фотокорреспондентов, фотограф Хлебников из «Правды», а другой – специалист по передовицам – красивый крупный бровастый мужчина по фамилии Туликов. В Москве он сидел всю оборону безотлучно, на фронт из редакции своей московской газеты вырвался всего во второй раз и, в противоположность видавшему виды Хлебникову, задыхался от желания поскорей выложить события сегодняшнего дня. Он был одновременно и заносчив и простодушен, и, когда, покончив с собственными фронтовыми испытаниями, вслед за этим завел разговор о шестнадцатом октября в Москве, Гурский насмешливо прицелился в него через свои толстые очки белобилетчика.
Туликов, который после вынужденной посадки уже выпил где-то по дороге, а придя к Тихомирнову, сразу картинно хватил чайную чашку разбавленного сырца, витийствовал за столом, громя тех, кто, услышав по радио, что положение ухудшилось, тут же, шестнадцатого октября, бежал из Москвы. К его природной горячности примешивалось двойное возбуждение – от пережитого и выпитого. Всех, кто уехал из Москвы, он называл «куйбышевцами» и «ташкентцами» и говорил о шестнадцатом октября так, словно в этот день между всеми уехавшими и всеми оставшимися пролегла черта всемирно-исторического значения.
– Мы им этого не забудем, – говорил он, теребя свои ненатурально большие, густые светлые брови. – Хотя, когда они благополучно вернутся, они наверняка захотят поставить все на прежние места! Сейчас они отсиживаются, но потом они захотят прийти на место тех из нас, кто погиб, и на их костях делать карьеру.
– А что же, п-по вашему, – вдруг подал реплику Гурский, – на месте тех, кто п-погиб, должны быть поставлены стеклянные колпаки и мемориальные плиты? Скажем, вот вы п-погибаете, а вместо в-вашего редакционного стола у вас в кабинете ставят м-мемориальную плиту? Мне интересно, как именно вы себе это п-представляете?