Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
Шрифт:
Как будто не так уж мало. Но все это похоже на начало деятельности общества, а время не терпит.
Он подошел к конторке. Тетради, листочки, а то и вовсе обрывки бумажонок, исписанных торопливо, летучим, как бы гоняемым ветром, почерком, — куски поэмы «Наливайко». Так как же мог он забыть еще об одном долге? О долге поэта?
Когда-то Пущин говорил ему о том неподдающемся исчислению влиянии, какое его стихи производят на общество. Так, может, хоть тут он не будет должником и расплатится сполна?
Он хотел взяться за перо, еще не думая, о чем напишет, уверенный, что сама привычная позиция с пером в руке у конторки заставит заработать мозг и строки хлынут. Но странная мысль остановила руку. Всегда он писал о казаках, гайдамаках, новгородцах — и в «Думах», и
Неуловимое нельзя поймать. И мысли эти, обрывчатые, быстро бегущие, ускользали, а щемящее предчувствие беды вдруг сжимало сердце.
Писать, писать, писать. Работа прогонит все ненужные мысли.
В сумерки он заглянул к Мишелю.
— Ну, как? Трясет?
— Отпустило. Даже скучно. В жару воображение пылает.
— Вот странно! А меня лихорадка размаривает. Ни мыслей, ни чувств. Пылает только холодная голова.
— Парадокс.
— Нет, правду говорю. Без рисовки.
— На то вы и поэты.
— Не знаю уж, на то или на это, но поэтический жар — это трезвость.
Бестужев рассмеялся.
— Даже когда ты пишешь о любви? О неразделенной, к примеру?
— О неразделенной не писал. Об обманутой… — он отвернулся к окну.
Смутные намеки на роман с госпожей К. доходили от братьев и до Мишеля. Он поспешил переменить тему.
— А сейчас о чем ты пишешь?
— Да все о том же. О том, как Украина, только вздохнувшая после Батыя, попала под гнет Гедимина. О том, как нашелся человек, который, не щадя себя…
— Почитай, пожалуйста, — попросил Мишель.
— Охотно. Поэту, как актеру, всегда нужен слушатель, зритель. Сначала маленький кусочек о Киеве, а потом… Потом то, что написал сегодня.
Он встал с кресла, подошел к окну и стал спиной к угасающему свету, так, что почти не видно было лица, начал читать:
Едва возникнувший из праха, С полуразвенчанным челом, Добычей дерзостного ляха Дряхлеет Киев над Днепром. Как все изменчиво, непрочно! Когда-то роскошью восточной В стране богатой он сиял; Смотрелся в Днепр с брегов высоких И красотой из стран далеких Пришельцев чуждых привлекал.— Я не буду больше читать о его великолепии. Теперь о его падении:
Но уж давно, давно не видно Богатств и славы прежних дней, Всё Русь утратила постыдно Междоусобием князей: Дворцы, сребро, врата златые, Толпы граждан, толпы детей — Все стало жертвою Батыя; Но— Прекрасно! — воскликнул Бестужев. — Я все это вижу.
— Правда? Но я все-таки не хочу тебя мучить далее. Это самое начало. Уже давно написано. Я ведь пишу главами, вразброд. А сегодня писал, как Наливайко, мстящий за свой народ, убив Чигиринского старосту, приходит исповедоваться к печерскому схимнику.
— Так читай же! Что там плетешь, будто мучишь меня! — Мишель даже сел на кровати. — Ты поэт божьей милостью. Это все признают. Знаешь, что сказал про тебя Вяземский? «Мне нравятся „Думы“ Рылеева. У него есть в жилах кровь». А ведь он строгий ценитель. И ядовитый.
Рылеев снова отошел к окну. Сейчас он казался Мишелю будто выше ростом, плечистее. Может, тень на стене увеличила его?
И снова зазвучал громкий, некомнатный, голос Рылеева:
«Одна мечта и ночь и день Меня преследует, как тень; Она мне не дает покоя Ни в тишине степей родных, Ни в таборе, ни в вихре боя, Ни в час мольбы в церквах святых. „Пора! — мне шепчет голос тайный, — Пора губить врагов Украйны!“ Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной, Я это чувствую, я знаю… И радостно, отец святой, Свой жребий я благословляю!»Мишель вскочил с кровати и бросился на шею Рылееву. Две темные тени колыхались на бирюзовой стене.
— Понимаешь ли ты, какое пророчество вырвалось из-под твоего пера? — кричал Бестужев. — Ведь это ты предсказал себе, да и нам с тобой! Всем нам. Ты думал об этом?
Он разомкнул объятия и стоял, по-детски смешной в длинной ночной рубахе, с всклокоченными волосами, восторженно улыбаясь. Рылеев подхватил его за плечи, потащил к постели.
— Ложись скорее! Тут пол холодный. Не пойму, чему ты радуешься? Неужели же ты думаешь, что я сомневался хоть на одно мгновение в том, что назначено судьбой? Каждый день убеждает меня в том, что действую, как должно, и в неизбежности будущей гибели. Мы должны купить грядущую победу ценой своей гибели. И пробудить ею спящих россиян.
22. ЕЩЕ НЕ ПРОБИЛ ЧАС
Цареубийство… Возможно ли человеку, наделенному воображением, представить себе его в часы спокойных размышлений о будущем отчизны? Сама мысль об убийстве, кроме как на поле боя, отвратительна. Кровь требует крови. Кровь, пролитая по побуждению страсти или для блага многих, равно вопиет о мщении. Ни у кого нет права покуситься на жизнь ближнего, ибо никто не может, отняв, снова даровать ее. Об этом равно думали друзья-единомышленники из тех, кто способен думать, а не размахивать палашом, как Якубович. И, однако, сколько было говорено в тайном обществе не только о цареубийстве, но и об истреблении всей императорской фамилии. Вначале свободно и смело, потому что слишком далеки и туманны были сроки. Якубович был готов ради мщения за погубленную карьеру, Якушкин — из соображений самых высоких, блага родины ради, Каховский — жаждая геройства.